— Простить себя могу только я сам.
— Ах, ну естественно, извините! Я уже позабыл, как выражаются благородные и принципиальные товарищи. Я уже забыл, что вы не такие, лучше, чем мы, хотя делаем одно и то же!.. И какая суровость, какая решительность! Ты смешон, Лукашко, ты, право, смешон. Совсем как с тем репортажем: не публикуйте его, это негодная работа!.. Как будто ты первый раз рожаешь свою трепотню!
— Я сказал себе: хватит, что-то во мне воспротивилось, понимаешь?
— Если ты сделаешь из моей Марты непорочную деву, все будет возможно, в том числе и то, что ты себе забрал в голову. Ты слишком долго лежал, Лукашко, ничего не делал, не работал, а кто только лежит, тот шкоды не наделает, но и толку от него чуть. От болезни и нашло на тебя помрачение, ничего не различаешь. Ты ведь хорошо писал, я кое-чему у тебя научился, а теперь вдруг заявляешь, что все это делалось левой ногой и ничего не стоит. Я даже начинаю думать, что ты сошелся с Мартой не просто так, чтобы поспать, а из чувства одиночества, ты в ком-то нуждался… А мне признаешься, как будто все там сплошная низость и подлость и это нельзя забыть, оправдать или просто оставить как есть, хотя все уже позади… Что ж это за принципы, скажи на милость? К счастью, ты при этом смешон…
Нет, мне никак не удавалось окончательно и однозначно разрешить спор с самим собой, наоборот, мне вдруг почудилось, что Игорь заговорил моим собственным голосом, принял обличье испытующего меня двойника: мне нечем было крыть, нечем убеждать, он был прав почти на сто процентов. Но что в том? Я не могу иначе, я не откажусь от своего намерения, не отступлюсь от своей цели. Я разрушил его представление обо мне, и мне самому противно видеть эти руины, но я просто не в силах продолжать играть свою удобную, соглашательскую роль, я должен действовать совершенно по-другому, как приказывает мне моя проклятая последовательность и серьезность. Потому что нет на свете ничего более мучительного, сводящего судорогой, чем быть последовательным и принимать все всерьез. При такой степени последовательности и серьезности человек не задумываясь надевает себе на голову поднятую из грязи шляпу Дон Кихота.
Игорь оборвал свой монолог так же внезапно, как и начал. Он стоял передо мной, все сильнее сжимая костлявыми пальцами мое плечо, так что его сводило до боли, но вдруг отпустил — и рука его безвольно повисла вдоль тела — и издал вздох, в котором безнадежность мешалась с отвращением и злостью. Он повернулся к выходу и хлопнул дверью, словно бы уходя, но, когда я уже решил, что он на лестнице, Игорь снова ввалился в комнату, вытягивая шею и выставляя вперед подбородок.
— Марта знает, как ты решил? Знает, что больше не нужна тебе?
— Нет. Еще нет.
— Ну-ну, — произнес он с иронией. — Со мной ты был достаточно храбр, а вот с ней… Обещаю тебе, что я ей ничего не скажу. Пойди к ней как можно скорее, завтра что ли, и скажи все как есть.
— Пойду, — сказал я.
В глазах у него загорелся зловещий огонь, и я подумал, что он так кипит от злости, что не может с собой совладать.
— Повторяю, — сказал он настойчиво, — наш брак уже чистая формальность, однако…
Он не договорил, проглотил горький комок и пошел мимо меня к раскладушке. Складывая кровать, он бил ногами по стальным скобкам, которые никак не хотели сгибаться.
— Кровать я уношу, — произнес он серым, бесцветным голосом.
Я открыл ему дверь в коридор.
Вновь оказавшись в своих пустых стенах, я совсем ослабел, мыслей в голове не было, какая-то тяжесть придавила меня к земле. Невыносимо болели ноги — очень похоже, как болели когда-то в детстве.
Ты помнишь? Ты говорил, что эту болезнь я унаследовал от тебя, что маленький ты даже кричал от боли, а моя боль уже ерунда, потому что болезнь ослабела, выдохлась с годами и передачей из поколения в поколение. Сколько раз я ложился на диван и клал ноги на мамину швейную машинку на столике, прикрытую вышитой салфеткой. Тупая тянущая боль требовала от меня движения, но, если я выдерживал какое-то время, расслабившись и не шевелясь, она отступала, словно ее усыпляли тишина и покой, и ее место занимала, разливаясь от колен до самых ступней, сладкая истома. Это состояние я долго потом вспоминал с удовольствием, хотя выдержать без движения было нелегко.
Я подтянул одеяло к груде книг и привалился к тяжелым томам энциклопедического словаря и иллюстрированным монографиям об импрессионистах. И вдруг мне припомнился мой потерянный, бредущий неизвестно куда муравей; я начал его искать. И долго не мог его найти, пока наконец в полуметре от узкого края одеяла не обнаружил маленькое пятнышко, вбитое в пол ударом то ли моего, то ли Игорева ботинка.
ВЗРЫВЫ НА СОЛНЦЕ