И видит Харитон, да-да, воочию видит, как десятки тысяч солдат вологжан громят врага под Москвой и Сталинградом, грудью защищают Севастополь, освобождают земли братских республик от фашистских захватчиков и входят в Берлин… И как широкоплечий, рослый солдат, держа в левой руке автомат, правой рукой размашисто крупными буквами пишет на стене рейхстага: «Иван Гаврилов. Из колхоза «Вешние воды»…
— Торопись, дружок! — прервав свои мысли, треплет Харитон рукой вспотевшую шею коня.
Налетевший тёплый ветер пошептался о чём-то в вершинах деревьев, пробежался рябью по озёрной глади воды и пошёл не торопясь тёмно-зелёными волнами по густой, высокой траве приозёрных лугов. Ветер обдал Харитона смолистым запахом елей и сосен, терпким запахом черёмухи и ольхи, ароматом купальниц и еле уловимой нежностью ночной дрёмы.
Харитон вздохнул полной грудью. Расправил плечи.
Дыши, солдат!
Набирай силы!
Помни запах родного края: лесов, полей, лугов, озёр, и рек.
Орлик тоже вдохнул несколько раз глубоко и, остановившись, заржал и долго стоял с поднятой головой и прислушиваясь, не отзовётся ли кто на клич из его табуна.
Соболь повернул морду навстречу ветру и водил носом, широко раскрыв мокрые ноздри.
Может быть, ветер по пути забежал в «Вешние воды» и принёс оттуда и этот аромат и знакомые запахи. Может быть. А что ему, ветру шалому?
— Торопись, торопись, дружок! — тронул с места Харитон Орлика и залился удалым посвистом…
Глава четвёртая
I
Взгорье.
Сухмень.
Белоус.
Кое-где — раскидистые берёзы.
Под самой раскидистой берёзой, что опустила плакучие, что мётлы, ветви до самой земли, небольшой односкатный шалаш, крытый еловой корой.
Перед шалашом чуть дымит костёр тлеющей головешкой.
На сухмени, на траве белоусе разлеглось на отдых стадо чёрно-пёстрых коров. В лощине, что ближе к озеру, пасётся Орлик. Соболь улёгся в самую густую тень с северной стороны берёзы, перекинул на сторону через зубы раскрытой пасти длинный красный язык и знай хахает: «ха… ха… ха…» Жарко. Поспать некогда: хахает и хахает.
…Харитон рассмеялся, прервав рассуждения пастуха о достоинствах чёрно-пёстрых коров новой породы, что вывели её вологодцы совсем недавно.
— А ты чего смеёшься, парень? — обиделся пастух. — Я же тебе правду говорю, корова такой породы даёт по пять с лишним тысяч литров молока в год. Поищи ещё где таких коров. Вряд ли найдёшь.
— Да я не над коровами смеюсь, дядя Егор. Я над Соболем, глядите, как он хахает.
— Жарко, вот и хахает.
Харитон рассмеялся пуще прежнего.
— Да ты что, парень, в уме ли?
Харитон не унимается. Смеётся и смеётся, схватившись за живот. Пастух не на шутку испугался.
— Вы знаете, дядя Егор, — подавив смех, продолжал Харитон, — если бы человек, как и собака, тоже не потел, а всё лишнее тепло отдавал через язык, то в жару все бы люди ходили с высунутыми языками и тоже хахали… Ведь правда? Вот я над чем смеюсь…
— Ну и придумал же ты, парень, как тебя, Харитон, что ли? — Глаза старика сузились и затерялись в седой щетине бровей.
И закатился пастух таким громким, заразительным смехом, что Соболь перестал хахать, коровы прекратили жвачку и Орлик, оторвавшись от травы, навострил уши в сторону костра.
— Эх, насмешил ты меня, парень, аж слезу прошибло, — обтирая усы и бороду рукавом гимнастёрки, ворчал старик. — Только когда будешь нести службу на границе, то поменьше занимайся разным хаханьем, а то, не ровён час, шпиона или диверсанта какого-нибудь прохахаешь.
— Ну что вы, дядя Егор, граница есть граница.
— Граница, — продолжал пастух, — в том-то и дело, что граница. Раз, помню, ходил я младшим наряда…
— А разве вы тоже служили на границе? — прервал Харитон старика.
— Кабы не служил, не рассказывал. Так вот, ходил я младшим погранотряда, а дело было в Каракумах. Местность такая, что, кажется, и придумать хуже нельзя. Один песок. Глянешь, аж тошнит… Вот какая эта местность. В глазах желтеет от этого песка. Ни тебе дерева, ни тебе кустика. Травинки и той ни одной нет. Песок, да и только. То спокойно лежит этот песок, а то, как волны на воде, перекатывается под ветром. Ветер замрёт, и песок тоже замрёт, и лежит этими волнами — барханами они называются. Движемся вдоль границы. Старший впереди, я чуть сзади. Кони по колени в этом песке, будто по снегу, идут. Куда ни глянь — ни одной живой души. Ну какой тут, думаю, нарушитель границы, кого понесёт по этой погибели — по пустыни, значит. И смех меня разобрал, вроде как тебя, ни с того ни с сего. Молод я тогда был не только годами, а и службой пограничной молод. Смекалки пограничника не было во мне. А как глянул на старшего — он уже спешился и коня уложил. Я мигом проделал то же самое и ползу к старшему по его приказанию.
«Видишь?» — спрашивает он, указав на гребень бархана, что от нас шагах в пятидесяти.
«Вижу», — отвечаю.
«Что видишь?»
«Бархан».
«Гляди лучше».
Глянул и опять ничего не вижу. А старший винтовку на изготовку взял и мне приказал сделать то же самое.
«Гляди, гребень-то бархана то посыплет песком, то опять замрёт», — показывает мне старший.
«Вижу, — отвечаю я, — суслик, наверно, в нём барахтается».