«Космополитизм в искусстве — это стремление поставить на место Горького — Сартра, наместо Толстого — порнографа Миллера». Соммерсет Моэм с его пьесой «Круг» фигурировал в докладе как ницшеанец, циник и английский разведчик, коим он действительно был. Досталось даже Ростану — не говоря уж о всем западном театре — «самом архибуржуазном из всех видов буржуазного искусства, который разучился по-настоящему ставить Шекспира и не научился ставить Чехова и Горького».
Увы, стремление увести разговор на исторически-теоретические просторы, а также занять место и время описанием достижений современной советской драматургии не спасло. Пришлось, а что поделаешь, похвалить и тот же понравившийся Сталину «Московский характер», и милого сердцу Фадеева Сурова, эту новоявленную звезду с его «Зеленой улицей» и «Большой судьбой». Не избавило и от разговора о язвах сегодняшнего дня: с добавлением соответствующих эпитетов перечислил имена тех, кто был назван в той статье: «Самыми давними теоретиками группы были Гурвич и Юзовский. В ее деятельности принимали активное участие Малюгин, Борщаговский, Бояджиев, Варшавский, Холодов, Альтман и некоторые другие». Не обошлось, естественно, без разговора об этих «некоторых других».
Когда Кривицкий выкопал «Гамбургский счет» Шкловского, это показалось счастливой находкой. Многие, причем многостраничные, пассажи в ней убедительно подтверждали, что все эти космополитические теории не сегодня родились. Еще в двадцатые годы автор пытался списать со счета Вересаева и Серафимовича, Горького называл «сомнительным», зато Хлебникова — «чемпионом».
По тому самому «Гамбургскому счету» выходило, что «духовным прародителем советского киноискусства является американская кинематография», что все оно пошло от Грифитса. Как тут было не вспомнить более чем двадцатилетней давности формалистический сборник «Поэтика кино» и одного из «главных теоретиков буржуазного формализма Эйхенбаума» — тоже Кривицкий подложил. «Ну, а уж оттуда — прямая дорожка в наши дни, если говорить о кино, к последним выступлениям Блеймана, Коварского, Юткевича... Нет, господа космополиты, мы не желаем брать себе ни в родители, ни в прародители, ни даже в троюродные бабушки американскую кинематографию, начинавшую с декадентства и кончившую Ку-Клукс-Кланом».
Быть может, оттого, что книга Шкловского была помечена двадцать восьмым годом и внешне выглядела, как фолиант времен моей бабушки, вроде казалось, что говоришь не о реально существующем, во крови и во плоти человеке, быть может, сидящем сейчас в этом самом Дубовом зале, а о призраке, духе далеких, давно ушедших лет.
А он — живой человек. Живой человек с большой и круглой, сократовской головой, с горящими, устремленными на тебя, как два прожектора, глазами, с язвительной усмешкой на резко очерченных губах.
И Борщаговский, Шура, близкий друг — живой человек. Благо, что удалось хорошо, подробно поговорить с ним перед этим докладом, что он послушался совета и не пришел на собрание. Но если бы знали, как это мучительно, поливать его с трибуны, а потом вести с ним разговоры о его романах, совать в карман пиджака очередную тысячу, от которой тот всякий раз отмахивается, как от проказы, но без которой ему все равно не прожить.
Он читал и перечитывал доклад, готовя его к печати в своем журнале, так ему посоветовали сделать, и то чертыхался, то ловил себя на том, что нет-нет да и появится, как у фигуриста на льду, профессиональное желание порезче, покруче завернуть тот или иной пассаж, сорвать аплодисменты лихим пируэтом вокруг того или иного «неприкасаемого» имени. Он не всегда был способен отказать себе в этом.
Между тем — то ли это чудилось ему, то ли было на самом деле, но звонков ему стало меньше в эти дни, и коллеги по журналу заходили в кабинет лишь по самой крайней надобности. Понимали его настроение? Проявляли такт? Или... Нина Павловна как назло свалилась с жесточайшей простудой... Ее уже вторую неделю не видно.
Дело было сделано. Он со свойственной ему беспощадностью к себе не пытался приукрасить случившееся, вернее, совершенное.
Вспоминалась притча об Аврааме из Библии — привез тайком экземпляр из Штатов на русском языке и недавно закончил читать. Так же, как и библейскому старцу, ему было приказано голосом свыше принести в жертву самое дорогое, что у него есть... У Авраама это был сын Исаак, у него — совесть... Авраам оказался счастливее, — с усмешкой отмечал он теперь. В последнюю минуту посланный боженькой ангел отвел занесенную над сыном руку с ножом, вознаградив при этом за безоглядную веру. Ему, Симонову, никто не пришел на помощь, и теперь ему самому предстояло испить до дна свою чашу.
Страдая и чертыхаясь, он сидел над гранками, когда зазвонил телефон и в трубке послышался голос Ильи Григорьевича Эренбурга.
Эренбург, вопреки ожиданиям, спокойно поинтересовался, как идут дела, и попросил, если нетрудно, заехать к нему домой. По возможности, не откладывая.