Да, все было просто, как ход в игре в шашки; так, по крайней мере, казалось Падеру О’Люингу, пока он шагал по Торговой улице в приподнятом настроении, в которое привел его первый по-настоящему солнечный день. А на следующий день, в воскресенье, он повез лежащий на пассажирском сиденье и уже слегка увядший букет нарциссов в монастырь. День снова выдался ясный, и гравий, которым была усыпана длинная, слегка изгибавшаяся подъездная дорожка, хрустел под колесами, как леденцы. На высоких деревьях, окружавших игровые площадки, набухли почки, а то, что еще недавно выглядело как серая, по-зимнему суровая тюрьма, превратилось в просторный и тихий парк, только-только начавший одеваться в зеленый весенний наряд. Оставив цветы в машине, Падер взбежал по ступенькам ко входу. Дверь, как и всегда, отворили поджатые губы, маленькие глазки, но сейчас ему показалось, будто все время, проведенное здесь девушками-пансионерками, вырвалось из прихожей, словно один протяжный вздох, уступая место свежести свободного весеннего ветра и клейкому запаху проклюнувшихся почек.
Падеру уже давно не нужно было просить, чтобы монахиня позвала Исабель. Не говоря ни слова, поджатые губы и маленькие глазки провели его в приемную для гостей, где он встал у окна, праздно перебирая лежавшие на столе номере «Мессенджера». И только когда в коридоре послышались знакомые шаги, Падер окончательно осознал все значение и важность своего плана и почувствовал, как пальцы сводит судорогой страха и неуверенности.
Но его надеждам провести уик-энд с Исабель не суждено было сбыться. Девушка вошла в гостиную, засунув руки глубоко в карманы кофты и глядя куда-то мимо него. Она не сможет пойти с ним, сказала она.
– Мне запретили выходить.
– Проклятье! Почему?..
– Я провалила три экзамена. И они узнали, что в городе у меня нет никакого дяди. В четверг я должна вернуться домой.
– Черт! Они не имеют никакого права приказывать тебе, что делать! – сказал он сердито, сказал несколько громче, чем намеревался, ибо сознание того, что теперь даже их воскресным встречам пришел конец, лишило его остатков самообладания. Конец их поездкам, конец поцелуям, которые он привык считать чем-то вроде фундамента, на которые опирались его рассудок и здравомыслие.
– Да и наплевать на них! Идем со мной, идем сейчас!.. Что они тебе сделают? Исключат?.. Они не посмеют. Идем же!.. – Падер схватил ее за руку и даже успел протащить на несколько шагов к выходу, когда услышал, как Исабель сказала «Нет!», «Прекрати!» и «Отпусти меня, ты делаешь мне больно!».
Рукава ее кофты были опущены, и сейчас она стояла напротив него, потирая предплечье, за которое он ее схватил. А Падеру и самому не верилось, что он мог быть с ней так груб. В приступе горя, разочарования и стыда он воскликнул:
– Я хотел, чтобы в следующие выходные ты поехала со мной!.. Я хотел отвезти тебя в Донегол!
Исабель посмотрела на него в упор – на невысокого коренастого человечка с маленькими, исполненными страдания глазами и крючковатым носом. Падер впервые прямо и недвусмысленно дал ей понять, что любит ее, и Исабель была поражена, но не его чувствами, а тем, что он смог сказать ей о них прямо здесь, в гостевой приемной монастыря.
– Я не могу, – сказала она и услышала за дверью негромкий шорох и стук, предварявший появление монахини с маленькими гла́зками.
– Прошу прощения, Исабель, – проговорила та, заглядывая в дверь, – но вас, кажется, ждет сестра Магдалена.
Сказав это, монахиня никуда не ушла, а осталась стоять, пряча улыбку в уголках поджатых губ, и стояла так до тех пор, пока груз неловкости, опустившийся на плечи молодого человека, не пригнул его голову к земле и не стал столь тяжким, что он, обогнув обеих, торопливо бросился из комнаты прочь – к выходу, где ждал его по-весеннему свежий воздух несбывшегося воскресенья.