Изредка на тянувшемся параллельно берегу шоссе останавливались машины, и туристы – американцы или немцы – медленно, оступаясь на жестких пучках травы, подходили к нам. Держались они не слишком уверенно, ибо не знали, кто этот худой мужчина с развевающимися на ветру длинными седыми волосами – знаменитый художник, которого они должны знать в лицо, или безумец, от которого лучше держаться подальше. Папа, впрочем, ни разу не обернулся, чтобы взглянуть на непрошеных гостей; он смешивал краски и накладывал их на холст с таким видом, словно рядом вообще никого не было, и туристы так же неуверенно отступали, садились в машины и уносились прочь, увозя с собой мою детскую мечту о том, что вот сейчас они увидят картину, придут в восторг и отвалят за нее кругленькую сумму, попутно провозгласив моего папу гением.
Наши вечера проходили в молчании и в попытках согреться, ибо на побережье даже самый теплый день превращался в очень холодную ночь. Часто пронзительный ночной ветер с моря заставлял нас искать укрытия среди дюн. Я не взял с собой ни книги, ни радиоприемника, поэтому, поплотнее закутавшись в куртку, я садился на песок и часами смотрел на горбатые силуэты островов, пока их еще можно было разглядеть в сгущающейся над морем мгле. Папа, как правило, ложился сразу после ужина, но прежде чем вытянуться на земле и уснуть, укрывшись пальто, он негромко пел какую-нибудь песню или, точнее, читал нараспев какие-нибудь старинные стихи. Раньше я никогда не слышал, чтобы он пел, и теперь только укрепился в своей первоначальной догадке, что сейчас мой папа был совсем другим, не таким, как дома в гостиной. Здесь, на ночном побережье, он полностью раскрепощался, и мне оставалось только догадываться, какого труда, какого невероятного насилия над собой стоила ему его служебная карьера. В одну из первых ночей на побережье папа спросил меня – довольно небрежно, – знаю ли я какие-нибудь песни или стихи, и я запинающимся шепотом, вплетавшимся в свист ночного ветра, прочел ему несколько школьных стихотворений, которые когда-то учил наизусть, а потом, сам не знаю почему, начал медленно декламировать выученные мною отрывки из поэм Овидия и Вергилия.
–
Совершенно неожиданно эти слова показались мне исполненными такого глубокого и таинственного смысла, что, произнося их вслух, я почувствовал себя так, будто творил заклинание: я исчезал, растворялся, рос вверх и вширь, уносясь далеко за границу прибоя, за мерцающий блеск огней на далеких островах. Мертвый язык звучал как музыка, танцующая с ночным бризом. Я прочел одну строфу, потом еще одну… Папины глаза были закрыты, но он внимательно прислушивался, словно моя школьная латынь была полна совершенной, возвышенной музыки, принесенной ветром со звезд.
Когда я закончил, он уснул, и только море продолжало биться о древние берега.