Когда умирал папа, а умирал он долго, двое суток, в муках, я молилась. Как молилась уже три месяца с момента, когда биопсия показала рак. Церковная свеча уже догорела, а я продолжала смотреть на неё с дивана, который стоял как раз напротив большой книжной стойки, на которой как раз и стоят иконы и подсвечник – как и сейчас. Я смотрела на потухшую свечу и подбирала какие-то слова. Потом снова входила в оцепенение, потом опять приходили какие-то мысли. Сидела без движения и смотрела только в одну точку – на подсвечник. А спустя минут пятнадцать случилось чудо, из подсвечника появилось маленькое пламя. Этого быть не могло, потому что я сама видела, как свеча догорела и потухла. А оно опять появилось. И, конечно, я понимаю, что скорее всего оно было там, в глубине высокого церковного подсвечника, просто решило потом стать выше и сильнее и показалось мне на глаза. Но для меня тогда не было никакого разумного объяснения, кроме того, что папа умер в очередной раз и его в очередной раз завели врачи. Так и было, я знаю. Его увезли на скорой 30 апреля, а первого мая врачи сказали, что он нестабилен. Почему-то когда мне сестра передала эти слова, я сказала – ну хорошо, главное, что он жив. Я не понимала ещё, что нестабилен это плохо, очень плохо. Не для нас плохо, для отца. Его сердце снова и снова заводили, он уходил, а они снова заводили, заводили, заводили. Поэтому, когда он окончательно решил это прекратить и всё-таки умер, лицо его было настолько измождено, словно он отработал семь ночных смен без отдыха и сна.
Еще в те два дня случилось то, чего со мной раньше не было. Папа ещё был жив, и вечером мне позвонил очень близкий мне человек. Такой человек, с которым не надо думать о словах. У меня есть несколько близких друзей, буквально пара, и человек этот не относился к ним. Но он был как вторая я, и больше такой лёгкости в общении у меня не было ни с кем, хотя казалось бы с близкими друзьями у меня есть какой-то свой язык. И вот этот человек позвонил, и я начала рассказывать о папе. О своих страхах. Как он мне дорог. Дальше случилось то, что называют «поплачь о нём, пока он живой». Я оплакивала ещё живого отца, хотя оставалось ему менее суток. У меня была натуральная истерика. Когда слёзы рекой. И мне говорили на том конце, плачь, плачь, лучше поплакать сейчас, потом тебе будет не до этого. Плачь, потому что пусть лучше ты будешь грызть себя, что не верила в его выздоровление, когда всё обойдётся, чем этот камень будет с тобой, когда ничего нельзя изменить. И я плакала заранее, потому что знала ещё, что ПОТОМ плакать нельзя. Потому что мы их топим в слезах. И это не просто слова или образ. Я действительно ВИЖУ, как мы топим. Надо было выплакать всё это, пока отец ещё был на этой стороне.
В ночь с первое на второе мая мне приснилось, что зацвела белая фиалка, которая жила со мной уже лет десять. И все эти десять лет не цвела. А тут зацвела. И я совершенно чётко понимала, что это к чуду, что папа выживет, что всё будет сложно и долго, но обязательно закончится хорошо. Поэтому, когда утром зазвонил телефон, и сестра кричала в трубку – Оля! Папа! – я была уверена, что следующим словом будет «в коме!», ну потому что фиалка же зацвела, и свеча горела днём из ниоткуда, и вообще. Но она крикнула – Умер!
И всё закончилось. В голове билась мысль, что на такое нельзя говорить «хорошо» даже в контексте «я поняла», поэтому я спросила – мама знает? Мама знала, она была на даче и у неё была истерика.
И я пошла собирать сумку, чтобы уехать из дома к моим на несколько дней, организовать похороны и куда-то принести черепки своего сознания. Как это – папы нет? Вообще нет. Он не позвонит и не скажет: привет, сын. Не протянет в тёмном коридоре квартиры руку и не скажет: давай корягу. Не сунет тайком в сумку деньги, а в карман – десятку на проезд. Не отпустит острую шуточку, которую поймёт только семья, не погладит кошку, не повернёт на подоконнике эти грёбаные помидоры другой стороной к свету, не поднимет рюмку и не скажет свой любимый тост – будем жить. Впереди было ещё много страшных событий, целых семь лет. Больше всего мне не хватает его голоса, он давно уже не снится и его образ ускользает, хотя семейная фотография стоит всё там же – на книжной стойке напротив дивана.
Сегодня бате исполнилось бы 72 года. Он умер девять с половиной лет назад.
Про дураков Олю и Тёму
– А вот, кстати, видал у Ромы в инстаграме, да?
– Ага, видал. В Касадонию уехал.
– Ага, красиво там. А где это?
– А не знаю, давай позырим.
(зырят оба в поисковиках «касадония»)
– Чото у меня нету нихрена. А у тебя?
– Епта! Испания! А нет, это Каталония. Не, нету
– Погоди, как оно пишется-то, может, через «о»
(проверяют «косодония»)
– Ебана, нету чото Касадонии этой. Не может же такого быть. Ну гугл точно не знает!
– Прикинь, щас в гугле: Андрюха, Виталик, по коням! Ищут Касадонию! С разных ip-шников! Ребята, подымайте этаж! Сергей Иванович, звони в Яндекс! Касадония, да! Отделилась какая-то республика!
(ржут)
(Оля заходит к Роме)
– Твою мать. Каппадокия! В Турции это!