Старичок только покачал коротко остриженной, в белых иглах головой: больно уж Ваня всем своим видом – худенький, бледнолицый, с потупленным взором – не вязался с образом головореза.
– Не дивись, не дивись, Ефим Семенович, – ухмыльнулся Губин. – Он и не то еще умеет. – И вдруг не сказал, а пролаял: – 25 на 37 – сколько?
Ваня вздрогнул, даже покачнулся малость, но с ответом не замешкался: – 925.
– А 59 на 33?
– 1947.
Старичок, донельзя изумленный, потянулся к счетам, которые висели на стене.
Губин захохотал:
– Не трудись, не трудись, Ефим Семенович. Честно, без обмана работаем.
Но старичок все-таки снял счеты, раза два прикинул, а больше не пытался. Не успеть было: Самсон Павлович, войдя в раж, выкрикивал примеры как команды, и старичок, как завороженный, смотрел на Ваню, на его льняное лицо, на котором заметно начали проступать бисеринки пота. И Федосью от волнения за сына тоже обдавало жаром.
Самсон Павлович оборвал свою забаву так же внезапно, как и начал. И тогда старичок, по-прежнему не сводя с Вани своих ясных, но пытливых глаз, вдумчиво сказал:
– Дар божий. Дар божий, – и вдруг прослезился.
Материнское сердце в один миг повернулось к старичку.
– Не обидел, не обидел моего сына Господь, – сказала Федосья с легким поклоном. – Ну нету счастья, почтенный…
– Почтенный? Ха-ха-ха… Почтенный. Да ты разве не знаешь, кто перед тобой? Ванька, и ты не знаешь? Ну и ну. Да это же щепоткинская голова! Сам Необходим.
Мать и сын растерянно переглянулись. Кажется, гром сейчас прогрохочи над их головой, они и то бы так не удивились, как удивились тому, что сказал Самсон Павлович. Ведь этот самый Необходим, который у всей Ельчи на устах – кто? Главный приказчик всесильных купцов Щепоткиных, человек, который держит в своей голове все дела их дома: и торговлю, и пароходы (а их у Щепоткиных ни много ни мало – 15, целый флот), и лесозавод, и лесной промысел. Да как же такого воротилу, такого туза было признать в кротком, благообразном старичке, да к тому же еще одетом в простенькую синюю рубашку с плетеным пояском?
Федосья, однако, быстро справилась со своей растерянностью и сказала, заискивающе глядя на важного человека:
– Вот вы, Ефим Семенович, всем уездом заправляете…
– Ну, ну, ну…
– Помогите, куда парня пристроить. Где счет вести надоть. Уж он бы постарался, уж мы бы за вас век Бога молили…
Ефим Семенович поднялся, и куда девался старичок? Старик. И старик еще крепкий, и вовсе не из мелкой породы.
Он подошел к Ване, погладил его по светлой голове, затем достал из брючного кармана серебряный рубль.
– На-ко, возьми на дорогу. Каждый сам прокладывает себе дорогу, а я тебя буду помнить.
Самсон Павлович не захотел отставать – отвалил полтину и тут же кивком головы указал на дверь: хватит, мол, поговорили. Пора и совесть знать.
11
Все было теперь у Порохиных – хлеб, рыба треска, сахар. В общем, было что выставить на стол! А гостья затосковала.
– Махонечка, ты, может, занедюжила? – допытывалась Огнейка.
– Нет, нет! Что ты, девка. Чего мне деется.
– Дак чего все в окошечко поглядываешь?
– А на воробышей. Гли-ко, как они на весну-то галдят, развоевались.
Улыбнулась, обласкала Огнейку теплом своих летних глаз и быстро-быстро начала перебирать железные спицы – пестрые рукавички для Огнейки вязала.
В другой раз у старухи на щеку скатилась слеза.
– Ты чего опять, Махонюшка? Из-за чего расстроилась?
Застигнутая врасплох, Махонька начала выкручиваться, как ребенок: нет, нет, никакой слезы не было, это тебе поблазнило. И вдруг, тяжело вздохнув, сказала:
– На князя Владимира недовольна.
– На князя Владимира? – Огнейка посмотрела на мать, сидевшую за прялкой. – Какой это князь-то Владимир?
– Какой, какой! – рассердилась не на шутку Махонька. – Какой в стольном граде Киеве сидит?
– Дак ведь то, Махонюшка, сказка.
– А сказка не сказка, мне все едино. Никуда дороги не заказаны. А ко князю Владимиру я еще утром ноне наведалась, когда ты, матушка, спала. Вот.
Сидит, пирует который день – лыка не вяжет. Добрынюшка с Олешей Поповичем упились, честный старый богатырь Илья Муромец в подземелье посажен… О беда! А под Киевом сам собака Калин-царь с ордой. Видимо-невидимо войска нагнал. Ровно стена черная стоит. Пошла к царю Ивану, думаю, у его в белокаменных палатах душой отдохну. Какое там. Демрюковна-злыдня опоила, околдовала своим зельем.
Сын Иван: «Отец, отец, неладно делаешь, надоть думу думать». Дак тот распалился и сына нарушил.
Огнейка тихонько встала с лавки, подошла к матери, прявшей куделю возле печки, и, не сводя округленных глаз с всхлипывающей Махоньки, зашептала на ухо:
– Мама, она, кабыть, заговариваться стала, да?
Федосья промолчала. Да и что она могла сказать?