Я написал очередную записку, сложил ее вдвое и вручил дворнику дяде Грише, отправлявшемуся в трест за реактивами. Дядя Гриша пожевал губами, обратил слезящиеся стариковские глаза в метафизическую даль и тронулся в путь. Спустя два часа во дворе раздался визг тормозов, после чего Олег Дмитриевич выгрузился из желтого «Москвича». Снова мы стояли у скважины № 94 и смотрели, как вода течет в камыши, и перед скважиной № 93, вернее, перед тридцатиметровой лужей, над которой поднимался легкий пар, будто воду в ней кипятили. И я почтительно смотрел, как Пахомов ковырял носком ботинка песок возле отверстия, из которого пополам со ржавчиной вытекала вода.
Но сложенная вдвое бумажка сработала. Станцию остановили той же ночью. Приехал Майстренко, угостил меня сигаретой, и ночь напролет мы стояли возле сварщиков, выпускавших при свете переносных ламп пригоршни искр в темноту, и у экскаватора, с лязганьем выбиравшего жидкую грязь вокруг скважины № 93. Когда забрезжил рассвет, я увидел испачканные копотью, мучнисто белевшие в темноте счастливые лица. Мы пришли в машинный зал, запустили насосы. Слесаря и сварщики забрались в машину, Майстренко сунул мне на прощанье парочку сигарет. После чего я отбыл домой, чтобы выспаться, накрыв голову одеялом. Миновала неделя, прежде чем мы убедились, что общая подача станции возросла всего на семьдесят кубометров.
И тогда я вновь очутился в кабинете, в окна которого сочился по-зимнему тусклый свет, и тучный, большеголовый, коренастый человек с коротким ежиком и тяжелым лицом спросил меня под размеренное постукивание карандаша:
— Где вода?
И я не знал ответа.
Но этот вопрос был вопросом технологии, а технология — моим прямым делом, делом, за которое мне, кроме всего прочего, платили по пятым и двадцатым числам.
В плановом отделе женщина медленно повернула в мою сторону величественную седовласую голову и сказала:
— Станция выполнила план на семьдесят девять процентов. Перерасход электроэнергии — девять и четыре десятых процента. Где ваша вода?
И я не знал ответа.
Прошло пять дней, и вновь напряженная тишина сгущалась вокруг меня, а я стоял в дверях кабинета Пахомова, чувствуя, как ворс шарфа щекочет мне шею и испарина выступает на лбу. Но в этот раз тяжелый оценивающий взгляд предназначался нам обоим: мне и Гене Алябьеву И голос, негромкий, начисто лишенный интонаций, спрашивал:
— Может, расходомеры не в порядке? Может, ты сам не знаешь, как их исправить? Лучше скажи сейчас. Лучше скажи.
И Гена отвечал:
— Расходомеры в исправности. Пусть ищет воду.
И задумчивый, тяжелый взгляд упирался мне в середину груди, а голос без интонаций, без громкости спрашивал:
— Что у тебя с водой? Куда она девается?
И я отвечал:
— Будь воды столько, сколько насчитывают приборы, к вам бы уже половина города сбежалась. Раз жалоб нет, вода подается нормально.
— Это не ответ инженера, — сказал тогда Пахомов.
И я ответил: — Погодите, я дам вам ответ инженера. Сперва я сам все проверю.
И он откликнулся:
— Тогда торопись! Времени у тебя раз от раза все меньше. Одна твоя объяснительная у меня уже есть. — И поднял над столом листок с моей объяснительной за ноябрь, поднял так, чтобы я мог хорошенько его рассмотреть.
Кое-что я все же понял. Я заметил, например, что наибольшая подача происходит при максимальном давлении — в сторону Госпрома 9,5 атмосфер, в сторону Ивановки — 7,5. Я поспешил поставить в известность Гену Алябьева и, как выяснилось, поступил опрометчиво — Гена тотчас поднял крик, что станцию давит сеть и чтобы его прибористов оставили в покое. Дело происходило в комнате прибористов, заставленной амперметрами и манометрами до потолка. Говоря языком науки, Гена кричал о том, что разбор сети настолько незначителен, что станции попросту некуда подавать воду.
— Это похоже на собачий бред, — сказал я ему.
— А это и есть собачий бред, — подтвердил Витя Шилов. — Я об этом второй год говорю.
Я еще немного посидел с ними среди пустых глазниц приборов и сладковатой вони канифоли, выкурил сигарету и, сопровождаемый молчанием врачей, поставивших роковой диагноз, убрался к себе на станцию.
В этот же день со станции унесли знамя. Я сидел у себя за столом, накурившись до тошноты, отвечал на телефонные звонки, следил за проклятым давлением, а в промежутках слушал, как тихонько поскрипывают оси мира, и чувствовал, что постепенно мной овладевает безотчетная, необъяснимая, мистическая уверенность, что Гена Алябьев врет, как врут расходомеры.
Но я не мог ни подтвердить его данные, ни опровергнуть, а лишние сомнения были мне ни к чему.