А главное, Чуковский рассматривал писателей под совершенно особым углом зрения. В отличие от своих собратьев по критическому цеху он не был ни толкователем чужих произведений, ни посредником между кругом идей автора и читающей публикой, не был он и историком текущей литературы, летописцем ее примечательных явлений. Чуковский был критик-разоблачитель, исходивший из убеждения, что писатель пользуется словом не столько для того, чтобы выразить свои истинные мысли, сколько для того, чтобы скрыть их. В своих статьях он очень часто показывал, какая пропасть лежит между декларациями писателя и подлинным смыслом его художественного творчества.
Александру Блоку принадлежит известная формула: чтобы стать поэтом, надо придумать себе биографию. Жизнь в мифе в литературе двадцатого века осознавалась как вполне обычное явление, это было что-то вроде мундира, который в равной степени устраивал и поэтов, и критику. Чуковский был последовательным демифологизатором, сумевшим поколебать не один устойчивый миф, нечто подобное попытался сделать он и в своей первой статье о Шевченко. Но если разрушение мифов Андреева, Чарской, Арцыбашева, даже Максима Горького ему еще прощали, то миф о Шевченко как о жертве крепостного произвола, не нашедшего нигде поддержки и погибшего в насильственной разлуке с родной Украиной, оказался даже ему не по зубам. Между тем, работая над статьей о нем, Чуковский имел самые добрые намерения. Верный себе, он попытался вникнуть в творчество и судьбу Шевченко не на основании мифов, а опираясь на его стихи, письма и дневники. Он попытался написать о судьбе поэта, не повторяя чужие слова и не используя готовые штампы, а так, как она виделась со страниц его писаний — со всеми противоречиями и несообразностями. Внимание Чуковского привлекло несоответствие реальной, каждодневной жизни поэта, протекавшей далеко от Малороссии, в русской полубогемной среде, исключительно национальному содержанию его стихов. И потому его характеристика Шевченко оказалась ошеломляюще далекой от всего, что писалось до него. Мы приводим отрывок из этой первой статьи.
<…> Это нисколько не оды и не гимны вроде тех, что писали Китс или Шелли; для од надобен восторг, а восторга не знал Шевченко — он знал только обожание, чрезмерное, нечеловеческое, и для него вдохновиться — это значило именно вдруг сверхъестественно заобожать кого-нибудь, так заобожать, как люди почти никогда не обожают друг друга, — заобожать что-нибудь «покинутое»: покинутую Катерину, или покинутую Украйну, или себя самого покинутого, и вдруг почувствовать с несомненностью, что это «покинутое» — свято, что свята покинутая Катерина, свята покинутая Украйна и свят он сам — покинутый Шевченко[232]
.Без этого ощущения, что его «герой», его «сюжет» — свят (именно не только «идеален» или благороден, а непременно: свят), без этого крайнего благоговения он и строчки не мог написать, ибо, кроме религиозного обожания, ему никаких других чувств отпущено не было: он не умел «симпатизировать», любить, уважать, восторгаться — он умел только религиозно обожать.
Этот пьяный, лысый, оплеванный, исковерканный человек, когда садился за стол и брал в руки перо, становился как бы иереем: свершал богослужение пред своими покрытками, пред Днепром, пред самим собою — предо всем, что так или иначе покинуто. В «Марии» это богослужение явно, «Мария» — нескрываемая икона (и где тот, кто может читать ее без благоговения!), но все «Лiлеи», «Наймички», «Причинны», «Вiдьмы», «Княжны» — все они, в сущности, такие же иконы, только поменьше, только попроще, и недаром Шевченко начинает свою «Вiдьму» словами:
и т. д.
И главное, главное: покинутость. Покинутость всего: вот в «покинутой Богом» пустыне «стоить дерево високе, покинуте Богом», а под деревом покинутый Богом Шевченко. Вот «пустки», покинутые хаты, — их так много у нашего поэта. Вот Котляревский, чуть умер — «сиротами кинув i гори, i море, де перше витав». И это вечное ощущение, что «святая» Украйна, которой он «молится» без конца, что она непременно брошена навеки, как и все другое, любимое им, — и эти его послания «i мертвим i живим, i ненарожденним землякам моïм», с мольбами, чтоб они не бросали, и с анафемой за то, что они ее бросили. Это вечное ощущение: «Не вернеться воля… не встануть гетьмани», и опять: «Була колись гетьманщина, та вже не вернеться»; и опять: «Минулося, осталися могили на полi»; и опять: «Було колись, — минулося, не вернеться знову»; и опять: «Те що було, минулося, и знову не буде» и т. д. Украйна покинута, как и «Титарiвна»; она сирота, как и все те бесчисленные (и довольно однообразные) женщины, которых так любил изображать Шевченко, и весь его безумный патриотизм — не отсюда ли он? Не потому ли поэт так религиозно обожал эту Украйну, что она казалась ему символом всяческой покинутости?