Екатерина Львовна жила на последнем этаже, кажется, на пятом или на четвертом, — я так и не сосчитал, сколько этажей в этом доме: кажется, пять, а может, четыре… Может быть, шесть, не считал… В любом случае, чтобы к себе попасть, я должен был еще повыше подняться по деревянной скрипучей лесенке, потому как жилище Екатерины Львовны было странным образом само по себе двухэтажным: внизу — ее комната, наверху-то, что как бы мое, антресоли типа кладовки — под самым скатом пологой крыши: когда на матрасе лежишь, слышно, как дождь стучит — убаюкивает.
А я часто лежал. И все слышал — и дождь, и воркование голубей, и кошачьи гулянки.
Нормально. Было бы хуже без лампочки. Подвешенная к перекладине, она меня выручала. Она делала зримыми некоторые предметы. То есть, конечно, зримыми все становились предметы, когда освещались, но лишь некоторые я признавал фаворитами.
Лежа, я мог их рассматривать. На худой конец просто видеть.
Или замечать их присутствие — что на самом деле мне больше всего и нравилось, причем боковым именно зрением, невзначай, когда, не думая ни о чем, повернешься на правый бок, в общем-то, строго говоря, к стене, хоть и с окном (как бы).
«Все же лучше, когда что-то есть, чем когда нет ничего, — сказала Екатерина Львовна в день знакомства. — Что найдешь наверху, все твое. Не стесняйся, бери».
Корзина, коробка, картонка и похожая на маленькую собачонку детская вязаная шапка с помпоном, повешенная на кривой гвоздь и забытая всеми на свете. Отчего-то именно к ним, простым и ненужным, я проникся нежностью. В них что-то было. На самом деле ничего не было. Но мне нравилось их сочетание. Чем-то трогало душу. Корзина, коробка, картонка… Были бы живыми, я бы с ними мог перекинуться парой слов о проблеме, допустим, самоидентификации (или самосинхронизации… или о понимании, допустим, понятия самодостаточности), так ведь не были. Впрочем, и хорошо, что не были: не надо ничего допускать. А я был. Был и теперь уже по принуждению на какую-то щетку смотрел, потому что не мог не замечать ее неравномерной облезлости. Она меня, щетка, тем уже злила, что привлекала зачем-то внимание. Словно дразнила: ну что, слабо выбросить? Из принципа не выбрасывал. Хотя мог.
«Чай пить пойдешь?» — кричала снизу Екатерина Львовна, сбивая меня с какой-нибудь оригинальной мысли. Если чего не жалел я, так это мыслей своих, тем более оригинальных. Ничуть.
Поднимался с матраса — и вниз по ступенькам: скрип, скрип. У нее ужасно скрипели ступеньки.
С Екатериной Львовной мы сразу поладили. Она очень боялась грабителей. Уверенность в том, что живой кто-то дышит поблизости, избавляла Екатерину Львовну от ночных безотчетных страхов.
Она выписывала «Известия» за то, что там печатали о погоде по всей стране, и в целом придерживалась правильных взглядов. Вот, скажет, намерен к нам Солженицын вернуться. Хорошо — таки. Хорошо. А то вдруг за чаем процитирует Горбачева: «Свобода стала уже высшей ценностью…»
«Армия-то, считай, на пороге реформ…»
Или так: «Нет, — говорит, — слишком большие мы, слишком громадные… Надо нам поделиться на сорок частей — и дело с концом… Вся беда от того, что у нас одно государство».
Спросит порой: «Ты что хочешь от жизни?» Отвечаю: «Трудно сказать». Помолчим. «А вы?» — «А я справедливости».
Возьмет нож и начнет на разделочной доске делить гуманитарную помощь из объединенной Германии.
Сенная площадь — вот стихия Екатерины Львовны. Когда узнала она, что я продал книги, очень обрадовалась и с жаром меня похвалила: «Молодец. Молодец! Так и надо. Надо все продавать. Теперь все продается».
Еще весной Екатерина Львовна поделила имущество по категориям — с таким расчетом, чтобы хватило на 500 дней (именно за 500 дней предполагалось тогда построить капитализм в России), и понесла в соответствии с разработанным графиком личные вещи на знаменитую барахолку. Насколько я понимаю, Екатерина Львовна капитализм представляла как раз коммунизмом, куда можно войти без имущества.
Предпринимательницы вроде Екатерины Львовны, жившие рядом, обносили ряды бутербродами и блинами. К моему появлению в ее доме Екатерина Львовна уже всерьез подумывала о блинах. Но блины надо печь, бутерброды же с нехитрым дефицитом наподобие вареной колбасы покупались по коммерческой цене в ближайшей кулинарии. Для блинного предприятия Екатерине Львовне, кроме муки, требовался ассистент. Я наотрез отказался.
«Увольте. Мне некогда». — «Что значит некогда? — кипятилась под антресолями Екатерина Львовна. — Может, ты блины печь не умеешь? Так я научу». — «Нет. Спасибо. Я сам по себе». (Вставать не хотелось, лежал на матрасе.) «Сам по себе — быстро ноги протянешь. Надо занимать активную позицию в жизни. Где же твой авангард?» — «Какой еще авангард?» — «Сам знаешь какой». Я не знал. Честно не знал. Я так и не узнал, что понимала Екатерина Львовна под авангардом.
А Сенная мне и без Екатерины понравилась Львовны, и без ее авангарда.
Я просто снял часы однажды с руки и спустился вниз, к людям.
В том сентябре я целиком принадлежал Сенной площади.
На Сенной быть радостно, Сенная место такое.