«А Россия разворачивалась передо мной дальше...», — говорится о движении эшелона, с которым ехал в эвакуацию юный поэт. Но она «разворачивалась» перед ним и по-иному — множеством встреченных людей, то увиденных совсем мимолетно, то оказавшихся рядом надолго, ставших причастными его судьбе, одни — усугубив ее трудности, другие же — поддержав, выручив, чему-то научив или, пусть жестко, без «сантиментов» заставив взглянуть на жизнь без иллюзий, порожденных пресловутыми «соблазнами».
В том, что людей последней категории в коржавинских воспоминаниях несравненно больше, нежели другой, — притягательнейшая черта книги и самой авторской личности.
Сугубо городское дитя, грубо вышвырнутое войной из любимого, обжитого Киева во взбаламученный народный океан, бесприютное, жившее тогда, подобно миллионам, «вприглядку на чужие крыши» (по выражению забытой ныне поэтессы Генриетты Миловидовой), а если и обретавшее кров, то нередко чувствовавшее себя отнюдь не желанным гостем, да еще из «племени», веками преследовавшегося, а в те годы вновь вызывавшего неприязнь злобных или попросту невежественных людей, — мемуарист полон неиссякаемой любви и благодарности ко всем тем, без кого он (вдобавок ко всему полнейший неумеха, форменный недотепа в быту), возможно, никак не выкарабкался бы из прорвы лишений, трудностей и бед.
Например, не сделав, мягко говоря, карьеры как фрезеровщик, Мандель вынес с уральского Симского завода, где работал и которой именует «родным», самые добрые воспоминания о своих многотрпеливых наставниках («зря ухлопали на меня время») и других рабочих: «При всем различии характеров и представлений, было в целом нечто такое, из-за чего потом любая напраслина о России о русском народе дома и за границей отскакивала от меня, как от стенки горох, — для меня Россией всегда были они».
Так и во всей его последующей тюремно-ссыльной эпопее Россия вновь «разворачивалась» перед ним все дальше, безмерно обогащая всевозможным опытом, начиная с пребывания на косто-душеломной Лубянке. «Эта камера необычайно расширила мое представление о мире», — пресерьезно пишет Коржавин.
Сколь ни долог и драматичен был странный путь освобождения от былых «соблазнов», поэт прошел его куда раньше многих из нас, и его стихи, в которых правдиво отражены этапы этой борьбы, сыграли немалую роль в подобной эволюции современников.
Передо мной фотография нашего выпуска летом 1950 года.
Иных уж нет — и скольких!
В первом ряду стоят — странно, что не рядом! — неразлучные, уже упоминавшиеся Инна Гофф и Рита Агашина.
Обе были тогда на взлете.
У Инны вышла в Детгизе — и даже получила премию — повесть о жизни в эвакуации «Я — Тайга». Впоследствии Гофф станет известным прозаиком, высоко ценимым одним из ее институтских наставников — Константином Паустовским. И было за что! В своей «негромкой» манере она достойно продолжала лучшие гуманистические и демократические традиции отечественной литературы.
«Мы видим друг друга каждый день. Но как редко мы видим друг друга», — эти слова из ее рассказа едва ли не главный нерв всего творчества Инны: стремление по-настоящему разглядеть, понять людей, даже по видимости незначительных, занятых будничными делами, с их вроде ничем не примечательной жизнью.
«Люди... Почему это так интересно?» — спрашивает маленькая героиня рассказа, название которого «Скучные вечера» начисто опровергается повествованием.
При всем лаконизме рассказов Гофф в них открывается множество разнообразных судеб. Порой описанных подробно, во всем изобилии событий, выпавших на их долю в бурный и драматический век. Порой же воскрешаемых «со дна памяти» из пучины кровопролитной войны всего в пяти-шести строках, как, например, былой одноклассник, заботливо ведущий сестренку — как еще недавно в детский сад... к месту их общей казни в захваченном фашистами Харькове (эпизод редкостной силы).
Рита была очень скромна и на первых курсах как-то незметна. «Прорыв» произошел к самому концу нашей учебы и, может быть, связан также с возникшей любовью к одному из тогдашних шумных питомцев Литинститута — Виктору Урину (одно время подписывавшемуся «Уран»). Кажется, сей роман принес Рите недостававщую ей дотоле уверенность в себе. Не этот ли перелом отразился в таком ее стихотворении:
Задохнувшийся пылью цветок
Почему-то забыт на окне.
Никогда не узнает никто,
Что сегодня почудилось мне.
Никому не скажу про беду
Или, может быть, радость мою.
Я любимое платье найду
И любимую песню спою.
Заплету по-другому косу,
Распущу на виске завиток...
И куда-нибудь прочь отнесу
Задохнувшийся пылью цветок.
«Мальчишка мой, братишка мой, поймай мне майского жука!» — говорилось в написанной тогда же агашинской поэме. «Майский жук» собственной интонации был пойман ею самой. Она стала автором многочисленных стихов и популярных песен и навсегда сохранила завидную душевную чистоту.