Читаем Что было на веку... Странички воспоминаний полностью

Чем этот серенький рассвет.

Расслышит ли в этих стихах нынешний, нового поколения чита­тель не только законную гордость важностью совершенного в вой­ну, но и явственную горечь, что «то, главное», предвкушаемое, чаемое — не сбылось?

Те недавние солдаты, которые в первые мирные годы шумно и ве­село обживали институтские аудитории, и думать не думали, что они совсем еще не отвоевались, как им тогда казалось.

Пусть их самих еще не накрыл залп «исторических» постановле­ний, но официозной критикой уже хорошо была пристреляна та до­рога, та проблематика, к которой вчерашние фронтовики, естествен­но, тяготели.

«В каждом из нас, — скажет лет тридцать спустя Григорий Бакла­нов, —хранилось то единственное, что мы действительно знали так, как не будут знать последующие поколения... Мы несли его в себе».

Было, было, о чем рассказать!.. Но уже громили повесть Каза­кевича «Двое в степи», душили песню Исаковского «Враги сожгли родную хату», объявляли «фальшивой прозой» фронтовые записки Твардовского «Родина и чужбина» и пеняли ему за «жестокую па­мять» о множестве погибших...

И уже как-то поперхнулись иные из молодых поэтов, обескура­женные упреками в «субъективизме» и настоятельными требования­ми переходить на иную, мирную тематику.

Правда, новый студенческий народец, часто еще не успевший снять гимнастерку с сапогами, был тертый, обстрелянный, глядев­ший смерти в глаза. Вытянуться по команде смирно не спешил. Даже ершился.

Герой обороны Одессы Григорий Поженян, попавший в космопо­литы (еврей же!), стал возражать против своего исключения из ин­ститута и, когда разгневанный Гладков возопил, чтоб и ноги его в институте не было, «послушно» встал на руки и так проследовал к дверям директорского кабинета. Поступок, вошедший в неписанную историю нашей альма-матер!

Лева Устинов, известный в будущем детский драматург, похва­лил «Двое в степи» на семинаре и продолжал стоять на своем даже тогда, когда казакевичевскую повесть разнесла «сама» «Правда». — И пошла писать губерния! Надвигалось партсобрание с пресловуты­ми «оргвыводами». И никто иной, как новый директор — В.С. Сидорин, сменивший Гладкова, потихоньку присоветовал «ослушнику» на время исчезнуть из Москвы.

Терпеть вольнодумцев не собирались. Наум, а для всех нас просто Эмка, Мандель, принявший псевдоним Коржавин, «первою любобовью Москвы послевоенной был», как будет впоследствии сказано в стихах Володи Корнилова. В самом деле, его несколько аскетичные по форме стихи захватывали душевной открытостью, энергией мысли, смелостью, с которой поэт шел наперекор господствующему мнению, смея «свое суждение иметь» даже о самом до небес восславля­емом вожде: «Суровый, жесткий человек, не понимавший Пастерна­ка». Он открыто читал стихи о «повальном страхе тридцать седьмого года», о «сытеньком бюрократе», который «спрятался за знаменем красным», и о своей зависти к декабристам:

Можем строчки нанизывать

Посложнее, попроще,

Но никто нас не вызовет

На Сенатскую площадь.

...Мы не будем увенчаны,

и в кибитках снегами

настоящие женщины

не поедут за нами.

В Краткой литературной энциклопедии застойных лет коржавинская биография излагается с эпическим спокойствием: «Окончил горный техникум в Караганде, в 1959 — Литературный институт им. М. Горького». Опущены сущие «мелочи»: в наш институт Мандель поступил еще в 1945 году и «сменил» его на техникум после ареста и долгой «перемены мест» в качестве ссыльного.

Вернувшись в столицу лишь в годы оттепели, поэт не унялся и по-прежнему страстно доискивался правды об истории, революции, нашем времени. В брежневскую эпоху вновь пришелся не ко двору, был вынужден эмигрировать и оказался за океаном. «Я уехал из жиз­ни своей, — говорилось в его стихах. — ...Я каждый день встаю в чу­жой стране».

И только события 80-90-х годов дали ему возможность приез­жать на родину, в судьбе которой по-прежнему стремится участво­вать и своими стихами, и публицистикой, и замечательной книгой мемуаров «В соблазнах кровавой эпохи».

«Напряженный духовный опыт», — эти слова сказаны автором в стремлении определить, что же составляет содержание и пафос его воспоминаний. Характеристика на редкость точна. Перед нами искреннейшая «исповедь сына века», человека, чрезвычайно рано, в начале 30-х годов, зажившего по-настоящему духовной жизнью и склонного мыслить самостоятельно и смело при всей своей тогдаш­ней наивности и подверженности властительным в ту пору «соблазнам» — утопическим представлениям о близости мировой револю­ции, несущей счастье человечеству.

Процесс формирования личности, вообще бесконечно сложный, приобретал особый драматизм в ту послереволюционную эпоху, ког­да, как пишет Коржавин, «набегание одна на другую разных куль­турных традиций и влияний создавало причудливое их сочетание в одном человеке» (не вспоминаются ли вам гершензоновские слова, которыми открывается моя книга?)

Перейти на страницу:

Похожие книги