Если бы не его чувство юмора, мне никогда бы не удалось опубликовать в сухом и деловитом «центральном органе» партии насмешливую заметку «О неосторожном зайце и глубокомысленном критике» — о весьма надуманных умозаключениях ленинградского критика Б. Платонова по поводу очередного романа Семена Бабаевского. Любопытно, что если А.А. Реформатский очень смеялся по случаю появления в «Правде» столь неожиданной реплики, то новый директор Литинститута, прозаик Василий Александрович Смирнов, пришел от нее в крайнее раздражение. Впрочем, это были только цветочки по сравнению с теми «ягодками», которые созрели и проявились несколько лет спустя, когда он стал одним из руководителей Союза писателей.
Примерно в эту пору Михмат задумал напечатать коллективную статью двух авторов — профессора Анатолия Андреевича Волкова и недоучившегося студента, сиречь меня, о так называемой «литературщине». Статья была даже набрана, стояла в номере, но почему-то была снята, а затем и вовсе погребена в редакционном архиве.
И слава Богу! Ни я, ни даже Кузнецов не знали, что мой «соавтор», по слухам, подвизался на службе пресловутым «органам». Его долго побаивались. Даже десятилетия спустя, узнав, что я написал фельетон о его книге, редкостной по своему стилистическому убожеству и по неоднократным следам то ли крайне небрежной работы, то ли деятельности бригады литературных негров (не сумевшихсвести концы с концами, убрать целиком совпадающие пассажи из разных глав и т. п.), весьма расположенная ко мне критик Сара Матвеевна Штут сочла нужным предупредить меня, какого опаснейшего врага я себе наживу.
Я, было, внял доброму совету, поколебался... и все-таки не удержался, разве что опубликовал свой опус «Раскрыв... показал» не в «Литературной газете», как сперва намеревался, а в журнале «Вопросы литературы» — к великой радости Корнея Чуковского, почерпнувшего оттуда несколько красноречивых примеров «канцелярита», как он окрестил подобный метод выражаться.
В 1950 году я заканчивал институт, и Кузнецов попытался даже устроить меня на работу в «Правду», но (увы, или, скорее, слава Богу?) подвели «анкетные данные». Тогда, думаю, опять-таки не без его участия, меня пригласили в журнал «Огонек» заведовать отделом критики и библиографии (отдел состоял из одного человека — меня же).
Переговоры со мной вел заместитель главного редактора Евгений Михайлович Склезнев, несколько месяцев спустя умерший.
Тогда возглавлял журнал Алексей Александрович Сурков.
И тут я надолго отвлекусь от собственной персоны.
Случилось слышать об одной брюзгливой даме, у которой в записной книжке многие знакомые с адресами и телефонами «столпились» на страницах под грифом «С». Вместо объяснения владелица столь оригинального алфавита только отмахивалась:
— А! Все они — сволочи...
Схожее впечатление возникает порой при чтении некоторых трудов и мемуаров о минувшей советской эпохе.
Читаю автобиографическую прозу поэта, в прошлом хлебнувшего лиха, но сейчас вполне благополучного и даже «модного». Рассказывая о встрече после долгой разлуки со своим знаменитым собратом, он пишет, что в Бродском его особенно тронула «верность классовому чувству»: те, кого тогда (в доперестроечную пору —А.Т.) «печатали», так и остались... «теми, кого тогда печатали».
И впрямь, в ту пору написанное обоими (да и не только ими) не публиковалось; в издательской рекламной аннотации к цитируемой книге сказано, что минувшая «эпоха всеми силами пыталась очернить, ославить их».
Теперь мы живем в другое время, да вот беда: иные из прежде гонимых порой, похоже, перенимают некоторые приемы своих былых преследователей — хотя бы пресловутое навешивание ярлыков вроде только приведенного: «те, кого тогда печатали», и огульно-пренебрежительное отношение к тому, что ими сделано.
В воспроизведенных в той же книге разговорах обоих друзей встречаются весьма высокомерные отзывы обо всех советских писателях, которые, дескать, «вообще занялись домостроительством по типовому проекту» (сиречь по правилам «социалистического реализма» и по указке свыше), и о читателях — «публике, воспитанной на «Левом марше», на плясовой «Теркина» и на жестоком романсе «Жди меня, и я вернусь».
Вот уж поистине — смешались в кучу кони, люди. Борцы с «типовым проектом» преспокойно при этом заимствуют оценки его изготовителей — разве что с обратным знаком. Это ведь ортодоксальные «партийные» критики призывали видеть в знаменитой книге Твардовского лишь безоблачный оптимизм (что в переводе наших друзей и есть «плясовая»), упорно замалчивая созданные в ней трагические картины войны — от гибели «наших стриженых ребят» до скорбной фигуры солдата на пепелище родной деревни:
У дощечки на развилке,
Сняв пилотку, наш солдат
Постоял, как на могилке,
И пора ему назад.
И, подворье покидая,
За войной спеша скорей,
Что он думал, не гадаю,
Что он нес в душе своей...
Но, бездомный и безродный,
Воротившись в батальон,
Ел солдат свой суп холодный
После всех, и плакал он.
На краю сухой канавы,
С горькой, детской дрожью рта,
Плакал, сидя с ложкой в правой,