Мне хотелось побывать в Батуми, Ереване. Ведь Серафим Иванович обещал, что мы съездим туда. Мне хотелось посмотреть на эти города, о которых я только читал, которые были для меня лишь точками на карте. Я часто спрашивал Серафима Ивановича: когда же?
— Успеется, — басил он. — Пока и тута лафа. Пока и тута деньги сами в карман лезут. На рубль шутейно два наживаем. Кончится энта лафа — поедем. — Глядя на мое обескураженное лицо, он поспешно добавлял, возрождая во мне надежду: — Ириван-город — всем городам город. Он в горах стоит. Ночью тама холодно, а днем пинжак скидавай.
Я бредил Ереваном, Батуми. Я мысленно ходил по улицам этих городов и по улицам многих других городов, где мне хотелось побывать, но в душу уже закрадывались сомнения: «А удастся ли там побывать? А если удастся, то что, кроме базаров, увижу я?» Базары, базары, базары — будь они прокляты, эти базары! Для Серафима Ивановича, кроме них, ничего не существовало, а мне этого было мало. Мне хотелось мир посмотреть, хотелось… Я и сам не знал, чего мне хотелось. Серафим Иванович чувствовал себя на базарах как рыба в воде, а я стыдился пропахшей тюлькой телогрейки, я отводил в сторону глаза, когда на меня смотрели люди, мне чудилось в их взглядах осуждение, я всегда считал, что спекуляция — позорное ремесло, хотя Серафим Иванович при каждом удобном случае утверждал обратное. По его словам выходило, что спекуляция такая же работа, только не на государство, а на себя. Я с легким сердцем бросил бы эту «работу», будь у меня деньги. Но… Я понимал: пока я «на колесах», мне не грозит безденежье. Серафим Иванович, видимо, нащупал мою слабую струнку и играл на ней. Когда я начинал рыпаться, он пугал меня:
— Вот брошу тебя к чертовой матери, тогда по другому запоешь. Ты в базарном деле ни фига не смыслишь. Назови тебе любую цену, ты и ухи в стороны. Ты без меня — нуль.
Я возмущался, протестовал, но… про себя. Отчитав меня, Серафим Иванович миролюбиво добавлял:
— Мы с тобой теперя одним ремешком связаны. Куда я, туда, значит, и ты.
Я понимал и другое: Серафим Иванович дает мне подзаработать неспроста. Я был нужен ему. Я выполнял десятки мелких поручений: бегал на станциях за кипятком, занимал в вагоне места получше, присматривал за чемоданами. И это не все. Я помогал Серафиму Ивановичу нести его груз. Он набивал свои чемоданы так, что оттягивало руки, он использовал меня в качестве носильщика, и я не роптал на это, потому что Серафим Иванович был инвалидом.
Я чувствовал: каждый день, проведенный с Серафимом Ивановичем, углубляет ту пропасть, в которую скатываюсь я. В душе копилось что-то похожее на ужас. Ведь я уехал из Москвы, чтобы свет посмотреть, чтобы найти себе достойное занятие, а не спекулировать…
В Сухуми на толкучке продавалось все, что душа пожелает. Я облюбовал себе штиблеты — с дырочками, покрытые лаком. Примерил — в самый раз.
— Сколько? — спросил я у продавца — плутоватого парня в брюках дудочкой.
— Кусок.
Штиблеты были — залюбуешься! Мне очень захотелось их купить.
— А дешевле? — Я с надеждой посмотрел на парня.
— Дешевле нельзя.
Решил поторговаться. Предложил:
— Хочешь восемьсот целковых?
— Кусок, — повторил парень и отвернулся с равнодушным видом.
«Дорого», — пожадничал я. Поминутно оглядываясь на парня, отошел. Заметил — он смотрит на меня. Пошатался по барахолке, примерил тапочки. Хотел купить их, но не купил: тапочки — это не штиблеты. Стал искать красивую обувку своего размера. Всю толкучку вдоль и поперек прочесал, и все зря. Ножка у меня дай бог — сорок пятый. В армии, когда обмундировывали, столько сапог перекидали, пока подходящие нашли.
«С брюками тоже морока будет, — огорчился я. — Но брюки потом. А сейчас штиблеты».
Снова увидел плутоватого парня, подошел к нему и спросил:
— Не передумал?
— Нет.
— Может, все-таки уступишь?
Парень, видимо, смекнул, что штиблеты понравились мне, и уперся.
— Шут с тобой! — сказал я и вытащил деньги.
Шел по улице и любовался. Казалось, все смотрят на мою обновку. Придя к тетке Ульяне, разулся, размотал портянки, надел штиблеты. На босу ногу надел. Пожалел, что нет носков. С носками еще лучше было бы. Походил по комнате, прихлопнул подошвой, полюбовался зеркальным блеском кожи и подумал: «В следующий раз брюки куплю. И не какие-нибудь, а в полоску, как у Зыбина. Потом — пальто. Может быть, даже лучше прежнего. Такое отхвачу, что все ахнут».
Переобуваться не хотелось, и я продолжал разгуливать по комнате, любуясь штиблетами. Я радовался обновке, как ребенок. У меня никогда не было такой красивой обуви. Когда началась война, я был мальчишкой. Летом носил тапочки, осенью и зимой самые обыкновенные ботинки — на кожимите или резине. И носил все хлопчатобумажное, сшитое из материи в рубчик, которую бабка называла «чертовой кожей». Она говорила, что «чертовой коже» износу нет, что эта материя самая подходящая для мальчишек.
В детстве я не очень-то разбирался в одежде: что сошьют, то и сошьют. А сейчас — нет. Сейчас мне очень хотелось пофорсить.