Опустившись на низенькую скамейку, Валька стала подмывать вымя. Буренка повернула к ней влажную морду. Валька похлопала корову по боку и что-то сказала ей. Потом она вытерла вымя полотенцем, сжала в кулаке сосок и сильно оттянула его. Синевато-белая струйка, тонкая и упругая, ударила в дно подойника. «Пошло молочко», — подумал я. Я только сейчас обратил внимание на Валькины руки. Они были у нее такие же, как у других женщин-доярок, сильные руки крестьянки, познавшие с малолетства тяжелый труд. Я не мог оторвать глаз от ее рук. Глядя на них, я думал, что молоком, надоенным вот этими или другими, но обязательно такими же, как эти, руками, меня отпаивали в госпитале, когда тело было измучено болью и пересохшие губы просили только одного — пить. Недаром с него, с молока, начинается жизнь. Я видел дыры над головой, обвалившийся саман и всем своим нутром ощущал, как трудно работать в этом насквозь продуваемом помещении. «А к лету тут, наверное, другой коровник построят. А может, к осени. Раз Егор Егорович взялся — будет!» Я невольно подумал об этом человеке с уважением.
Чуть в стороне от меня доила Дарья Игнатьевна. Поверх ватника на ней был надет халат. Мать Анюты показалась мне очень усталой. Я подумал про себя, что все работают, делают что-то полезное, а я… Такие мысли уже возникали в моей голове. Они вносили сумятицу в сердце, тревожили меня.
— На-ка. — Валька протянула мне кружку, наполненную теплым, пузырящимся молоком.
— А можно? — спросил я, покосившись на Дарью Игнатьевну.
— Пей, пей, — сказала она.
Я выпил кружку залпом.
Потом я помогал дояркам чистить стойла. Валька не позволяла мне надрываться, норовила все сделать сама. Это мне нравилось, потому что говорило о Валькиной любви. Дарья Игнатьевна смотрела на нас и улыбалась. В ее улыбке была грусть…
День отходил, когда мы двинулись в обратный путь. Облака пожижели. Разбежавшись по блекнувшему небу, они застыли на горизонте — там, где пылал, словно огромный костер, закат. Облака напоминали пепел, которым покрываются остывающие угли. Мороз становился все ощутимей. Над трубами клубились дымы, устремляясь почти перпендикулярно в небо. Щеки у Вальки горели, как закат. Она, казалось, совсем не чувствовала холода, а я стучал зубами. Я подумал, что если бы у нас был свой дом, то мы сейчас затопили бы печь, поставили бы самовар и…
— Застыл? — спросила Валька.
— Нет. — Я едва разлепил губы.
— Застыл! — Валька толкнула меня и, когда я кувырнулся в сугроб, рассмеялась.
— Ах так?! — Я вскочил и бросился на нее.
Она отбивалась, смеясь прищуренными, затуманившимися глазами.
У конторы Валька остановилась.
— Надоть за справкой зайтить.
— Зачем она тебе?
— Маманя велела.
— Поздно уже, — сказал я. — В конторе, наверное, никого нет.
— Вота! — Валька усмехнулась. — Тама Егор Егорович и мой женишок. Они допоздна сидять, нашу жизню планируют Василь Иваныч на счетах щелкаеть, а председатель на бумажке считаеть. Табачищем оба смолять, вся контора в дыму, ровно пожар. Почернеють оба, а все одно смолять. И так каждый божий день. Егор Егорович обещал на сходке бросить курить, но, видно, кишка слаба. Мужикам, гутарять, от этого успокоение.
— Не знаю, — сказал я. — Никогда не курил.
— Ты в конторе побудь, а я сей момент.
— Куда ты?
— Сей момент, — Валька посмотрела на будку — ту, что в селах, деревнях и хуторах размещают на задворках в самых укромных уголках. — Ступай, миленок, — сказала она.
Я не заставил себя упрашивать, ибо совсем окоченел. Через сени прошел в уже знакомую мне комнату. Из-за чуть приотворенной двери соседнего помещения блестел язычок света от керосиновой лампы. Оттуда же доносился стук костяшек.
Встречаться с Егором Егоровичем мне не хотелось. Я остановился посреди комнаты и тихонько подул на озябшие пальцы. Воздух в конторе был теплым, но застоявшимся. Сильно пахло табаком.
— Забыл сказать тебе, Василь Иваныч, — неожиданно послышался голос председателя, — когда толь для крыши выбивал, нашего москвича в станице встретил.
— Да ну? — удивился делопроизводитель.
— Верно, — подтвердил Егор Егорович. — А сегодня у нас на собрании был.
Я навострил уши: любопытно все же узнать, что говорят о тебе.
— Прошлый раз хотел потолковать с ним по душам, — продолжал Егор Егорович, — да не получилось.
— Ветрогон он, этот москвич, — сказал Василий Иванович. — Я думал, мне подмога будет, а он с Василисиным сожителем спутался. А ведь вроде бы грамотный парень, понимать должон: кто — кто и что — что.
— Это все от молодости, — возразил Егор Егорович. — Ему, наверное, пятнадцать было, когда война началась. Небось сразу в военкомат побежал — на фронт проситься.
«Было». Я вспомнил, как в начале июля 1941 года примчался в военкомат, где в коридоре стояли, прислонившись к выкрашенной масляной краской стене, мужчины с чемоданчиками и котомками, где трезвонили телефоны и хлопали двери. Я тогда протиснулся в первую подвернувшуюся мне дверь и выпалил, глядя с замиранием сердца на военного, который при моем появлении даже глаз не оторвал от бумаг: «Отправьте меня, пожалуйста, на фронт! Я…»