Бессуетно, ладясь не уширить рану в столе и в деньгах, тихонько вышатнул я нож из столешницы и, сунув его почему-то к себе вниз ручкой в носок на ноге, принялся ногтем заглаживать прорезы на хрустких шелестелках и отправлять по одной в карман.
Сложив руки на груди, Глеб с каким-то нарастающим недоумением, я бы сказал, с какой-то просыпающейся, с трезвеющей у меня на глазах тоскливой тревогой всё тесней сводил набухлые брови и, не выдержав, с вызовом накрыл ладонищей уполовиненную уже горку шуршалок, спрессованных, вжатых друг в дружку одним сквозистым поранением.
Он молчал.
Я тоже молча медленно пронёс у него перед глазами его расписку, разрешающую мне брать всё, что пребывало на столе, взял его руку за каменно-твёрдый от постоянных мозолей большой крюковатый палец, вежливо перенёс и опустил в четверти от джорджиков.
Рука не двигалась.
Она виделась мне затаившимся зверем, который, прикинувшись мёртвым, выжидает удобный момент, чтоб со всей жестокой силой навалиться на жертву, внезапностью сломив её.
Делая вид, что я с неохотой разглаживаю и забираю деньги, я таки медленно поспешал.
Я чувствовал, в нём боролись силы великодушия и мщения, силы слова и дела. Ему хотелось выставить себя стоящим выше каких-то бумажек. Однако копились они долгие годы и ему жалко было их. Налететь и отнять или продолжать игру? Игра-то игрой, читал я в его взгляде, да не окажусь ли я в один миг на мели?
Я медленно поспешал.
Глеб даже обалдело приоткрыл рот, когда последнюю медяшку кинул я себе в карман и для надёжности обстоятельно зашпилил карман его крупной булавкой.
Играть так играть!
– Всё угрёб? – мстительно холодея лицом, вытолкнул он сквозь зубы.
– В соответствии… – Я ещё раз медленно пронёс у него перед глазами его расписку, трудно удерживая в себе смех.
– Угрёб для своей… Забавнице своей, командировочная ты пиявка, ты таскал дыни, арбузы, виноград. Пёр из самой из Средней Азии! Центнерами наволакивал! А больной матери ты хоть кисленькое яблочко привёз? Хоть напоказ?
– Зачем же вам кислюшка, когда у вас сладких целый сад? До самого марта свои яблоки не выводятся?
– Ну и что!? А ты привези! Ты внимание поднеси. Любовь к матери окажи!
– А-а… Тебе
– Так это один раз! Это не любовь… Ну так где она твоя эта самая любоff? Вот с чем ты заявился к больной матери? Пузырёчек мумиё, пузыречек облепихового масла, травушки, настоечки… золотой корешочек… Этой дребеденью собираешься мать подымать?
– А ты хоть знаешь, как и откуда эта дребедень пришла к тебе в дом?
– Ты ещё спроси, чего она стоит. Отвечу: не дороже грязи, братишечка! Так как насчёт любви? Где она?
Он мрачно, сосредоточенно оглядел стены, потолок, пол, сунулся под стол, толкнулся к шкафу, заглянул за дорогое пальто, за чёрный костюм. Заглянул даже за дверь в сенцы.
Устало раскинул руки:
– Что-то нигде не вижу эту госпожу Любоff. А увидеть хочу. Ты всёжки покажи. Мы тогда и увидим. Мы тогда и оценим. А то на словах вы все любите мать. А как до дела… Ни у тебя, ни у того рыжего Капуцинкина нету матери! Вы не любите, я один её люблю!
– Особенно когда перенедовыкушаешь. Ты чего, пернатый друг, добиваешься? Чтоб я уехал?
– Пожалуйста! Не держу!
– Не-ет, дорогуха. Такого счастья я тебе не поднесу. Ехал я сюда в долг. А теперь-то с моим капиталищем, – давнул я оттопыривавшие на груди пиджак шелестухи, – спокойненько могу отбывать в вашу гостиницу. Как она называется?
– «Националь»!
– Расплатиться за койку, надеюсь, хватит. Дождусь утра, дополучу с тебя свои законные восемьсот шестнадцать рублевичей пятьдесят одну копейку и отбуду. Да прежде чем удалиться, я скажу маме, что ты меня прогоняешь.
– Этого не делай. Умрёт она – не напишу! – сорванным дурным голосом прокричал он.
И в этом его крике я впервые за весь наш дурацкий трёп услышал правду.
Я обмяк.
Из меня как-то разом вывалилась охота говорить.
«Эх, Глеб, Глеб… Придёт утро, протрезвеешь… Но поймёшь ли ты когда-нибудь?.. Мама… цепочка… Связывает всех нас троих. Случись беда, рассыплется наша цепочка… Увидимся ли мы когда-нибудь потом? Без мамы?.. Что нам делить? Что за грязь между нами? Не нам ли надо быть всегда вместе? Пока не поздно, не нам ли в святости беречь нашу…»
Стылая боль разлилась в груди, защипало глаза, и я выскочил во двор.
4
Когда я вернулся, Глеб выбирал золу из печи.
Как-то прощённо, скупо улыбнулся он.
– Хорошо у вас на Зелёном, – глухо заговорил Глеб. – Золу не надо выгребать. Батареи вечно греют. В одном кране спит горячая вода, в другом холодная. Рай! Э-хэ-хэ, тыря-пыря! А тут… За этими парламентскими дебатами совсем забыли про зверьё. (Всю домашнюю живность Глеб называл зверьём.) Надо наварить поросёнку, курам, козе. А то чем кормить?
– А тебя-то самого чем кормить? Или ты сытак?.. Что дрючил?
– Винишко.
– Какое?
– Самая последняя марка!