А мне он писал тогда же с оказией («лучше этим путем, я отвык от эзопова языка»): «А вообще жить очень тошно. Самое ужасное, что все вокруг нашпиговано стукачами и кое-чем похуже. Да-да, из благодарного отечества. Тоже одна из трудностей тутошней жизни. Моя мечта – разделаться со славистикой, но куда же еще податься? Так-то вот. И вообще столкнулся за эти годы с такими поразительными образцами человеческой низости, о которых мы, варясь в узком кругу эрудитов, как-то и подзабыли. Прямо персонажи каких-то готических романов. Раньше я страдал без общения, а теперь и видеть никого не хочу. Да всего и не расскажешь».
Он был придирчив, насторожен, скептичен. К литературным репутациям относился подозрительно, если не сам их создавал. В тюрьме он решил воспользоваться предоставленным ему временем и прочесть всего Блока страница за страницей. Прошел весь первый том, и ничто не задело его внимания. С недоумением стал продвигаться по второму, пока не остановило «я пилю слуховое окошко». Здесь мелькнула ему соприродная поэтика домовитости и насилия, обрамленной бесконечности, с непривычной позой лирического поэта, с подспудным оксюмороном, с метаморфозой ока, превращающегося в ухо, со скрытым образом нестерпимого зрелища пропиливаемого глаза, как в славном бунюэлевском кадре, в свою очередь известном его поколению только понаслышке. И шершавый спил древесины, который синестетически является тактильным аналогом шероховатой расстановке слов в чертковских стихах. Во всем, им написанном, речь идет по сути о жизни слов в универсуме многоликого насилия, то зверски гримасничающего, то вкрадчивого, как когда его арестовывали у пригородной электрички, тронув руку:
Он сел за разговоры – неправильно понимал венгерские события. Когда возвращался, не сразу распознал, в какую страну. В поезде начал ухаживать за студенткой-попутчицей. Веско сообщил, что он из отсидевших. «За что?». С шармом: «Ну за что может сидеть у нас интеллигентный человек?». Девушку озарила улыбка хорошего предчувствия: «За растрату?»
Через несколько лет он разыскал доносчика, завел куда-то в подворотню и хотел было оскорбить действием, да махнул рукой.
После лагеря он попал к добрым людям. Его, политзаключенного, привлекли к работе в «Краткой литературной энциклопедии». Он занимался тем, что двадцать лет спустя стали именовать возвращением имен. Веселые будни этого занятия состояли не только из часов в архивах и книгохранилищах (в том числе и в заманчивых спецхранах), но и в пути от горсправки и старой телефонной книги к уцелевшим свидетелям вытоптанной эпохи. К кому-то биография Черткова открывала двери, к кому-то и запирала. Один человек дал полпортфеля книг русских философов, Лёня спросил, сколько ему за это придется заплатить, но ему сказали, что за то, что он унесет из дома небезопасную литературу, приплатить бы полагалось ему самому. Очевидцы былых времен частенько были тронуты зубом времени, многолетним конвейером лжи, возрастной амнезией. Собственно говоря, их мастерски изуродованная память и была памятником профессионализму тружеников великого террора. Подпевалы застенка о неприятном поджимали губы, но сообщали смачные нечистоты про убитых. В общем, исследовательские занятия предполагали хороший запас черного юмора. У Лёни он был.