Читаем Что вдруг полностью

Стихотворения Гринберга приходится оглашать целиком. (Конечно, иной читатель скажет, что автор предлагаемого, несколько легковесного, под занавес книги этюда попросту хочет, чтобы побольше людей прочитало стихи иерусалимского поэта, и он, читатель этот, не будет неправ.) Полновесность его речи, тугой ход смысловых вспышек подбивает читателя откликаться на эти стихи благодарным цитированием, но тут выясняется, что именно это-то и невозможно. Нет у него и не должно быть крылатых слов, выпархивающих безоглядно из своего контекста. Мягкая властность мастера не позволяет полакомиться любителю выковыривать изюм. Нравится строчка? – берите целиком стихотворение. Помещенные в его стиховой текст чужие слова требуют смыслового разгона перед собой и отзвуков после себя. Цепкие строки из лакомых стихов в засаде поджидают беспечную мимоидущую реалию и в час роковой невпопад накидываются на нее.

Все дни похожие, а этот не такой,То будние, а этот был в апреле,Квартирку мы снимали у Яэли,Но это, к слову, разговор иной.В тот день я был везде, и ты была со мнойВ Гило, Рехавии, потом в Кирьят ЙовелеИ в старом городе, охваченном стеной,Где, несмотря на нестерпимый зной,С толпой зевак по сторонам глазели.Что понял я тогда, непобедимый лапоть,Когда пошли мурашки по спине,Про них, про земляков в широкополых шляпах,Как стали кудри наклонять и плакатьИ тени оставлять на Западной стене?

Испанские донны двойной экспозицией впечатались в картинку у Котеля. Ямбы первого поэта возникают у Гринберга не как репризный бонус, заставляющий слушателя благосклонно осклабиться, как это бывает в эстрадном фельетоне, а каждый раз пугающе, с теми мурашками, о которых только что было сказано. Главные и неотменимые созвучия русского стиха появляются внезапно среди стершихся в мусор клише, вроде придуманного когда-то Израэлем Зангвиллем про Америку «плавильного котла»:

С Иаковом сложней. Я думал, представлял,Как он один, и ночью, и в пустынеЛежалИ звездный Божий тентБыл не рукой подать, как полагают ныне.Но каждый раз, когда оканчивался деньИ эти самые немые стоны градаПолупрозрачная скрывала ночи тень,Накувыркавшийся в плавильном котелке,Я чувствовал себя не то чтобы легко, а налегкеНа лавке независимого сада.

Чужие слова возникают и как знак своего рода благодарности литературным учителям, скажем, наставнику по части оседлания стиха разговорными интонациями, Борису Слуцкому:

А мой хозяин не любил меня.Дотошный был и мелочен, как баба.И как я драил кухню, выяснялНаутро через одного араба.И тот стучал, не пропуская дня.В его кафе районного масштабаС рассвета начиналась беготня,Как в дни собраний Аглицкого клаба.Все эти дни мне кажутся одним.И вот меня сменил залетный пилигрим.А кто такой, припоминаю слабо,Он, кажется, забрел в ИерусалимИз некоего места со смешным,Кто понимает, именем Кфар-Саба.

Несносный подслушиватель и подглядыватель, он пестует тусклую риторику провинциального нудежа, выволоченного на левантийское рандеву (какого-нибудь нищенски-напыщенного «и я вам скажу»), все эти тягучие подробности постсоветского и новорепатриантского нарратива, не забывая наблюдать, как абсорбируется его любимый ямб, как корежит и плющит его хамсин, распластывая изохронией четырехстопник до пятистопника – эта голосовая разрядка и мелодический курсив в «и все-таки…»… Гринберг вообще умеет вписать в стихоряд уйму интонационных извивов, не утруждая господ наборщиков:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже