Читаем Что вдруг полностью

Наупаковано. Заупаковано.Двойные рамы – мороза нос.Нева на ключ по брюхо скована.Ледища глыбища – голодный пес.У окон светики калечат разницу,Стекает в улицы людская тень.Еще не начато пастилкой празднество.Ночь прикрывается схватить кистень.В гостиной шарики качают дерево.Кричит игрушками в шальной народ.В мотках прыгунчиках худеет вервиеПод перевязками любых пород.Заупаковано. Позаштриховано.Узорных стеклышек играет пар.Там где-то мысленно всем пташкам холодно.Под электричества трещит пожар.

(Даниил Соложев)


Главную посылку, на которой строится патетика былых жителей метрополиса, мы находим в самых истоках изгойской лирики, как заметил с содроганием в отклике на выход в Петрограде в 1922 году книжки переводов Адриана Пиотровского из Феогнида филолог Георгий Лозинский, убежавший в августе 1921 года с помощью финна-контрабандиста из своего города и проживавший в Париже: «Две с половиной тысячи лет назад народная партия изгнала из Мегары поэта Феогнида, горячего сторонника аристократического образа правления. <…> И через две с половиной тысячи лет эти песни изгнанника, зачатки “эмигрантской поэзии”, сохранили для нас свою свежесть. Возможно, что переводчик, избрав темой своей работы сборник Феогнида, и не имел в виду его злободневность, но затушевать ее он не мог, и именно как близкую нам мы воспринимаем значительную часть элегий… “Город наш все еще город. Но люди – другие”, – восклицает он, затаив жажду мести»1.

В формуле «город тот же, люди другие» передана структура мотивной схемы эмигрантских стихов об оставленном месте – см. например у Татианы Остроумовой о «крае, где петь впервые я училась»:

Мне б знать, что здесь средь дымных пург,Как на смотру иль на параде,Стоит Петровский ПетербургВ чужом и страшном Ленинграде.И вздыбив верного коня,Воспетый правнуком арапа,Все тот же Петр. Так пусть меняТерзает бархатная лапа…

Формула иногда может быть и обращена – «люди те же, а город другой».

Выделяя зарубежный филиал «петербургского текста» русской поэзии, приступая к систематизации и описанию всего корпуса изгнаннических гимнов и диатриб столице, мы видим, что поэтическое напряжение и, следовательно, залог известной живучести этих стихов зиждется на смысловом конфликте между разного рода статическими и разного рода динамическими компонентами, притягиваемыми самой титульной темой.

Доминирующее мемуарное измерение эмигрантской стиховой петербургологии предполагает статику окаменевшего времени, вывозимого, как известно, всеми в эмиграцию стоп-кадра последнего петербургского дня, каким бы он ни был —

А уезжая, думал «до свиданья»,Смотря на невские стальные воды.Пройдут недели, месяцы и годы,И медленно умрут воспоминанья.Забуду я мосты, проспекты, зданьяИ за рекой, на Выборгской, заводы.

(Евгений Шах)

В прощальный час, в последний разМы улыбаемся и шутим.Трепещущий бессильно газНе разметет полночной жути,Но видим мы – и сторонойИдем, по-прежнему болтая, —И конский труп на мостовойИ вкруг него собачью стаю.

(Яков Бикерман)


Сложившийся к 1920-м жанр ностальгической полу-элегии, полу-оды городу тоже статичен по определению. Печаль ли, хвала или умиление – равно заданы в нем заранее. Но биография переместившегося лица, т. е. (тоже по определению) – судьба, как мотив изначально предполагает некоторую динамику. И в рано осознанной дилемме эмигрантского поэтического самосознания – стихотворение как совершенное произведение словесного искусства или стихотворение как пронзительный «человеческий документ» (полемика В. Ходасевича – Г. Адамовича), стихотворения петербуржцев о Петербурге отчасти являются опытом преодоления этой принудительной развилки – они документируют лирику бездомности, дневниковые медитации «голого человека на голой земле». «Документализация» осуществляется анкетно мотивированной местной топонимикой, локально привязанными реалиями, картой, календарем, хронологией:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже