Сельма выдохнула. Все ее тонкое тело было одним сплошным выдохом.
— Но ведь ничего же не случилось, — быстро воскликнула Эльсбет, все еще держа в руках стопку тарелок. — И было-то двенадцать лет назад.
— Все равно. — Оптик смотрел на Пальма: — Я прошу у тебя прощения.
Оптик дрожал. Мы и не знали, что он так тяжело носил это в себе.
Пальм смотрел на оптика снизу вверх, сощурив глаза, как будто хотел его расшифровать.
— Это ничего, — сказал он. — Я даже могу это понять.
Теперь выдохнул оптик, теперь его длинное, тонкое тело было одним сплошным выдохом. Несмотря на запрет прикосновений, он чуть было не обнял Пальма, но тот загородился ладонями и объявил:
— Я тоже должен вам что-то сказать.
Сельма поставила рождественское жаркое на подоконник.
— То есть я
Мы, остальные, продолжая непоколебимо рассчитывать на любовь, успели подумать, уж не свалится ли на Сельму любовь откуда не ждали, уж не окажется ли, что Пальм тайно любил ее, и что станет делать Сельма, если Пальм сейчас признается ей в любви — в конце концов, после смерти Мартина Сельма не отказывала ему ни в чем, кроме косули.
Я отставила свой яичный ликер на столик перед диваном и взяла мать за руку.
— Я хотел тебя убить, Сельма, — тихо сказал Пальм. Он смотрел себе под ноги, обутые в воскресные башмаки. — Еще до гибели Мартина. — Он коротко глянул вверх. — Из-за твоих снов. Я думал, что тогда больше никто не будет умирать.
Все уставились на Сельму. Мы не могли заранее судить, сойдет ли это ему с рук или она сейчас разом откажет ему во всем, во всей своей симпатии, во всех его толкованиях Библии. Пальм, как видно, был готов ко всему.
Она отпустила ему грех.
— Но ты же этого не сделал, — сказала она, двинувшись к Пальму.
— Я тогда и ружье уже зарядил, — прошептал он.
Сельма хотела погладить его по плечу, но, поскольку прикосновений он не терпел, она провела рукой по воздуху чуть выше его плеча.
— Хорошо, что ты меня не застрелил, — сказала она.
— Я был дурак, — сказал Пальм и всхлипнул. — Бессмертие есть лишь у Господа Бога.
— Жаркое остынет, — сказала Сельма. — Ну что, будут еще какие-нибудь покушения на убийства или мы можем наконец поесть?
— Давайте есть, — сказала моя мать. — Кстати, Петер еще на проводе.
— Ах ты, боже мой, — воскликнула Сельма и пошла к телефону.
— Я совсем ничего не понял, связь такая плохая, — сказал мой отец. — Вы уже допели до конца?
— Да, — сказала Сельма. — Все всё спели.
Поздно вечером я отправилась с Аляской и с завернутым в алюминиевую фольгу куском рождественского жаркого к Марлиз. Раньше Марлиз хотя бы по праздникам была со всеми вместе, теперь же избегала и этого.
Ночь была очень холодная, очень холодная.
— Ты только посмотри, какая красота, — сказала я Аляске. — Симфония из холода, прозрачности и темноты.
Мимо прошел, приплясывая, Фридхельм. Он тихо напевал
Поскольку Марлиз все равно не открыла бы мне, я сразу обошла дом сзади и подошла к открытому окну кухни.
— С праздником, Марлиз, — сказала я. — Положу тебе тут кусок жаркого. Очень вкусное.
— Я не хочу, — сказала Марлиз. — Уходи.
Я прислонилась к стене у кухонного окна.
— Ты много чего пропустила, — сказала я. — Пальм чуть не убил Сельму, а оптик Пальма.
Послышался звук резко отодвинутого стула.
— Чего-чего? — спросила Марлиз.
— Ну, это случилось не сегодня. Тогда, давно.
Марлиз молчала.
— А ты помнишь моего гостя из Японии? — спросила я. — Он был тут несколько недель назад. И больше не дает о себе знать.
Марлиз молчала.
— Должно быть, мне придется с этим смириться, — сказала я. — Ах, и кстати: я прошла испытательный срок и принята на работу. Хотя ты постоянно на меня жаловалась.
— Все, что ты мне советовала — говно, — сказала Марлиз.
— Вот поэтому, наверное, он и не дает о себе знать, — сказала я.
Я положила жаркое на подоконник. Алюминиевая фольга посверкивала, как лунный свет, отраженный в миске.
В январе Сельма, оптик и я поехали в райцентр к врачу. Суставы Сельмы продолжали деформироваться, и чтобы доказать то, что было и без того видно, ее кисти, ступни и колени нужно было просветить рентгеновскими лучами. При каждом снимке она должна была неподвижно замереть и закрывала глаза; она не открывала их и тогда, когда между снимками к ней выходили и перемещали ее суставы для следующего кадра. Сельма сидела и рассматривала на своих веках черно-белое остаточное изображение, она видела Генриха, как он в самый-самый последний раз оборачивался, видела его остановленную улыбку. В это время рентгеновский аппарат делал серо-белые снимки остановленного тела Сельмы, и Сельма, с Генрихом в глазах, пыталась не вздрагивать, когда аппарат включался.
Оптик и я сидели в коридоре перед дверью рентгеновского кабинета.