Подошла к столу и буфетчица, красивая, молодо осанистая женщина, недавно справлявшая в этом же ресторане свою свадьбу. Справила свадьбу, уехал через неделю муженек на нефтепромыслы и пропал. И не объявится, она и не ждет уже. А все-таки справила свадьбу…
Леонид жалел этих женщин, обездоленных войной, за тридевять земель отъехавших от дома, веселых будто бы, но готовых чуть что и разреветься, страшно одиноких, хоть и всегда на людях. С буфетчицей Ирой он даже дружил. Был как-то у нее в гостях. У нее была крошечная, очень чистая, прибранная комната, всюду вышивки, дорожки, занавески, и была у нее крошечная собачонка, карликовый терьер по имени Макс. Этот Макс поразил воображение Леонида. Весь вечер он провозился с ним, с этой живой игрушкой с грустными, помаргивающими глазами. Когда пришло время уходить — вернулась с работы хозяйка дома, не жаловавшая Ириных гостей, — Ира растрепала, выпроваживая, Леониду волосы, странно неумелыми губами чмокнула в щеку и сказала, не тая насмешки: «Эх ты, собачник…» Он знал, зачем идет к ней, они еще в ресторане договорились обо всем, смутные какие-то, корявые, стыдящиеся звука, сказав друг другу слова. Наглые и стыдящиеся слова. А пришел, увидел эту чистенькую комнату, печального этого Макса и понял, что все не так просто, совсем все не просто. И она поняла, стала рассказывать ему о своей жизни, всплакнула. Она была наполовину немкой, ее выслали в первый же месяц войны. Только когда прощались, она упрекнула его, усмехнулась над ним. А когда встретились назавтра, она кинулась к нему, как к другу, не как к любовнику на неделю, а как к другу, и у нее слезы стояли в глазах. Потом она вышла замуж, замуж на неделю, и Леонид тоже был на этой свадьбе.
— Ну как там у вас? — спросила Ира, наклоняясь к Леониду. — Остаетесь?
— Остаюсь.
Она обрадовалась, улыбнулась, показав ровные мелкие зубы.
— Слава богу! А то стоишь, стоишь за стойкой, а лица все чужие. — С той же улыбкой она глянула на Нину и Соню. Поглядела, как только женщины умеют глядеть на женщин, вбирая в короткий взгляд все утаенное и безразличные к тому, что как бы выставлено напоказ. — Чистенькие, — сказала она благожелательно. Улыбка не шла ей, старя ее, обозначая на лице нежданные морщины. — Чем вас угостить, барышни?
— Я буду пить только лимонад, — сказала Соня.
— А я, как все, — храбро сказала Нина. — Медики мы, в конце концов, или…
— Ирочка, золотце, — Дудин влюбленно глядел на нее. — Ирочка, по случаю великой радости воскрешения моего сценария, прошу, кинь нам на стол эдакое что-нибудь, дефицитное, припасенное.
— Есть вобла, — сказала Ира.
— Восторг! — подскочил Дудин. — Вобла — это как раз то, что мне снится, когда я не сплю.
— А для дам икорки отыщем. Не самой дорогой, красной.
— Еще раз восторг! Плюс пиво и водка.
— Я красную и люблю, — сказала Нина. — Я ее больше паюсной и зернистой люблю.
— Правда? — Ира улыбнулась ей, снова постарев. — Значит у нас с вами один вкус. А из этих кого вы любите? — она насмешливо глянула на мужчин.
— Никого! — сказала Нина, с такой радостной готовностью откликаясь на вопрос, что ей нельзя было не поверить. — Тот, кого я люблю, далеко-далеко сейчас. Смотрите, а вот и Георгиу! — Нина помахала рукой. — Пожалуйста, подойдите к нам!
Худой человек, сутулый и с запавшими щеками, свернул к их столу. В одной руке он держал скрипку, в другой смычок. Он шел через зал, пришаркивая, но и пританцовывая, кланяясь на все стороны и никого не видя. Он шел играть. Одет он был жалчайшим образом: бостоновый лоснящийся пиджачок, обтрепанные белые брюки, яркий галстук, порвавшийся на сгибах, разбитые сандалии. Но он шел играть. И скрипка у него была из тех самых, на которых играют настоящие мастера: легкая и напрягшаяся, крутобокая, какой-то древней прекрасной смуглоты.
Георгиу подошел, поклонился, не узнавая, Нине и всем остальным, выжидающе склонил к плечу сухо маленькую голову. Большие, с желтым белком глаза у него спали. Он шел играть.
— Простите, — сказала Нина, прижимая ладони к щекам. — Вы меня не узнали. Простите.
— Я для вас играл?
— Да. Мы сидели у самого оркестра, вы подошли к нашему столику…
— Я вас вспомнил, — сказал Георгиу, не поглядев на Нину. Он и не пытался вспомнить ее. — Вы сидели у самого оркестра. Я играл вам «Цыганские напевы» Сарасате. Это… — он кинул под подбородок скрипку и сразу заиграл, покачиваясь. Он только и ждал этой минуты.
Играя, он двинулся между столами к эстраде. Там уже уселись на свои места оркестранты, три волосатых толстяка — пианист, ударник, трубач. Они не утруждали себя пиджаками, они были в рубашках, рукава засучены, вороты распахнуты. Они взмокли от жары, от выпитого пива, они с тоской и мукой изготавливались к трудовой своей повинности. Вот заиграют, и ахнет барабан, охнет пианино, ухнет труба. А этот в строгом жарком пиджачке, с запавшими щеками туберкулезника, припав к скрипке, заиграл на радость и в утешение себе и своим слушателям.