Он смотрел на Ребиза в упор, он не мог отвести глаз от этого странного лица, которое ежеминутно менялось и вмещало в себя самые разнообразные и разноречивые чувства — от спокойного добродушия до гримасы хищного зверя. Это был великий актер, талантливый и разносторонний. Иногда Ринов встречался с комиссаром глазами и тогда замечал в глазах Ребиза огонек иронии, насмешки и открытой угрозы. «И пусть! И пусть! — с волнующим чувством вызова думал Ринов. — Мерзавец, негодяй! Не боюсь я тебя!» И он с отвращением смотрел на покрасневшее от водки лицо Ребиза, словно выискивая точку, куда нужно было ударить.
«Ударю, ударю!» — думал Ринов и не видел в этом теперь ничего страшного. Казалось, так и должно быть, так было нужно. К этому неумолимо вели мысли, рожденные ночами без сна и нервным напряжением. На это толкала ненависть к своим врагам, обостренная постоянным, трепетным ожиданием их прихода, их расправы. Эти враги, вся к ним ненависть, презрение, боязнь, все волнения последних дней и жгучая гадливость перед рассказами Ребиза — сосредоточились, собрались, вместились в одно серовато-красное пятно — лицо сидящего с офицером человека, лицо странное и загадочное. «Погибну, а изобью, убью эту собаку!» — думал Ринов.
Вбежал один из матросов Ребиза и сообщил, что поезд подходит и пора на перрон. Ребиз вздохнул, прислушался к грохоту поезда, потом, не глядя на Ринова, с чуть заметной иронией сказал:
— Нам, кажется, по пути — на юг, к румынской границе? Хотите, едемте вместе: у меня отдельный вагон, можно нашу беседу продолжить.
Насмешливо улыбаясь, он добавил:
— Вы — хороший слушатель: внимательный, чуткий. Приятно, когда говоришь и в каждое твое слово вдумываются… Так едем?
— Едем! — решительно и твердо взглянув в глаза Ребиза, бросил Ринов. — Едем!
Они вышли на перрон, к пыхтящему, окутанному белым облаком паровозу. Пройдя мимо всего состава, Ребиз остановился у последнего вагона III класса. Матросы внесли в вагон вещи. Ребиз вошел в двухместное купе, позвал Ринова и, указывая на диван, сказал:
— Располагайтесь!
Позвал того молодого матроса, которому давал на вокзале какие-то бумаги, и приказал ему никого в вагон не пускать. Матрос значительно и строго посмотрел на Ринова, откозырял комиссару и вышел, плотно задвинув дверь.
— Вас не удивляет, — начал Ребиз, — что я так забочусь о вас, так предупредителен к вам?
Ринов молчал.
— У меня есть к вам какая-то необъяснимая симпатия, — продолжал Ребиз, — что-то вроде юношеского, товарищеского чувства. Бывает иногда так: встретишь человека — и сразу к нему почувствуешь симпатию, влечение…
«Издевается он, что ли? — мучительно думал Ринов. — Давно уже понял, что я белый офицер. Что ж, поиграть, видно, хочется?»
— А вот вы, мне кажется, такой симпатии ко мне не чувствуете! — насмешка снова тронула губы Ребиза. — Это я видел по многим вашим взглядам, по выражению вашего лица. Хорошо быть физиономистом: все сокровенные чувства, как на ладони, видишь!
Поезд дрогнул и медленно отошел от перрона, ускоряя ход. Ребиз рассеянно посмотрел в окно, помолчал, затем снова заговорил:
— Так вот, видите ли, как я уже докладывал вам, главное-то наслаждение от своей службы я вижу во власти над чужой душой. Я — охотник, но охотник — на чувства, на нервы, на трепет душевный. В силки я ловлю не зверей, а такое, знаете, нервное подергивание, губку дрожащую, огонек, в глазах вспыхнувший, морщинки такие, молодому лицу не идущие, о волнении говорящие. И как это ловко устроено: что ни чувство, то морщинка появится, что ни чувство, — особый огонек в глазах вспыхнет, губка особо подпрыгнет! Изощришься в этом искусстве, изучишь все эти огоньки, морщинки, — и, как с паяцем играешь: на каждое движение особое слово имеешь. Скажешь одно — губка вздрогнет, как будто за шнурок дернули; скажешь другое — глаза забегают, скажешь третье — конечности вздрогнут. Ловко это, искусство! Вот, милый мой, в этом и вся жизнь моя, упоение, страсть…
«Обо мне все это, обо мне!» — проносилось в голове Ринова.
Его собеседник пошарил в своих вещах, вытащил бутылку с водкой, стаканчик, налил и выпил.
— Узнаешь, — начал он снова, — что нужно, все трепетания души до донышка выпьешь, вроде паука высосешь, — потом другой разговор наступает, более откровенный, не такой тонкий, но тоже не лишенный
Ребиз залился пьяным смехом… отвратительным смехом… Ринов трясся от отвращения и ненависти.