Он как захохочет диким-диким смехом и говорит: „Пошли искать твою подругу. Если что, не теряйся, ты новая сестра… из процедурной, например, а то тебя в один момент засекут и выкинут“.
Мы пошли тебя искать, и вот тут-то выяснилось, что тебя не выпускают на прогулки, что ты, можно сказать, тюремная заключенная. Я хотела уйти, а он говорит: „Останься, погуляй со мной“. А сам такой грустный! Мне было его жалко. И я осталась. Мы с Кешкой долго гуляли, не заметили. Он всю жизнь свою в красках рассказал. Интересно. Оказалось, его сюда родители упекли. Он крестился — они его и упекли.
Живешь и удивляешься, каких только родителей не бывает! (Тут Зойка подумала про отца Глазастой, что он отправил сына Колю в специнтернат, что он тоже хорош гусёк, и хотела выбросить фразу про родителей, чтобы не травить Глазастую, но потом передумала — у нее был свой счет к нему — и продолжила письмо.) Кеша — студент политехнического. Учился на химическом, а на четвертом курсе забастовал. „Не буду, — говорит, — больше учиться, не верю в науку“. А у них в семье сразу три профессора-химика: дед, отец и мать. Жил паинькой, всегда отличником, победитель городских олимпиад, все им гордились: наследник, талант, надежда семьи. Он никогда ничего не делал самостоятельно, всегда с ними советовался, особенно с мамой. И вдруг как гром среди ясного неба — не буду учиться, и баста! „А что им объяснять, — говорит, — они все равно скажут, что я не прав, а они правы“. Хотя, честно тебе скажу, он меня удивил, все только и пишут: наука, наука, и по телику передают, а он в нее не верит. Но что делать — не убивать же его за это.
„Понимаешь, — говорит, — наука сделала много хорошего, но еще больше плохого. Наш город, например, химия, можно сказать, погубила: все отравлено — и вода, и земля, и воздух. И люди отравленные вроде меня, у них поражен аппарат сопротивления“.
Он замолчал. Смотрю: у него глаза полны слез. Конечно, я тут же отвернулась, чтобы он не подумал, что я увидела.
А сама так весело замечаю: „Ну как же у тебя нет аппарата сопротивления, когда ты бросил институт всем наперекор?“
„Если бы был, — отвечает, — они бы меня сюда не засадили… А из института я не уходил, не успел — меня выгнали за то, что крестился. И из комсомола исключили… Это был самый веселый момент, все были в отпаде. А потом началась паника, родители испугались и уговаривали меня сесть в психушку, чтобы доказать, что я ненормальный. Мама плакала, а отец сначала кричал, а потом передо мной на колени встал. И я согласился. Ничего во мне нет: ни веры настоящей, ни убежденности. Живу, как трава“.
„Ну вот ты бросил науку и ничего не будешь делать? — рассмеялась. — Станешь бродягой?“
„Почему же… Буду делать что-нибудь полезное“.
„А что — полезное?“ — пристаю. Я с ним запросто, мне с ним было легко.
„А ты что делаешь?“
„На повара учусь“, — ответила, а сама испугалась, что он начнет надо мной смеяться.
А он обрадовался, весь засиял.
„Вот здорово! — говорит. — Я тоже буду поваром“.
И мы оба стали хохотать. Отчего — не пойму, но было смешно.
После этого я ему поверила и тоже про нас все выложила. Ты не думай, я не просто так, решила потрепаться, мне показалось, что я его знаю сто лет. Все-все выложила.
За исключением, конечно, некоторых подробностей. Про тебя, как ты команду организовала, и про Ромашку и Каланчу, и песни Самурая спела потихоньку, чтобы не привлекать чужого внимания. Я ему всех нас в красках описала. Мне было приятно про вас рассказывать. Вдруг даже показалось, что ничего плохого с нами не было, что это был дурной сон. И с Самураем ничего не случилось, и с тобой, и Каланча нас не закладывала, и Ромашка не откалывалась. Меня пронзило насквозь, как иглой, — ведь могло
Он, конечно, заметил, что я сникла, в душу не полез, а стал меня нахваливать.
„Ну ты артистка, — говорит, — лицедейка!“ (Между прочим, что такое „лицедейка“, я не знаю, но молчу: не хотелось выставлять своей дурости.)
„А скоро, — говорю, — вернется Самурай, выйдет из больницы Глазастая, и мы заживем как прежде“.
А пока я ему это выкладывала, он все время наклонялся и что-то подымал. Я его спросила: что он собирает?… Он открыл ладошку, на ней лежало пять камушков.
„Ваша компания, — сказал он. — Камушек побольше — Самурай, вот этот — длинный и худой — Глазастая, вот этот — веселый, разноцветный — Ромашка, толстый и грубый — Каланча, а вот этот — шелковистый — ты. — Размахнулся и бросил. И камни разлетелись в разные стороны. — Видишь, в одну точку одновременно горсть камней не бросишь. Так и ваша компания разлетелась кто куда, и ее уже никогда не собрать вместе“. — И посмотрел на меня грустными глазами.
Чудик, я тебе говорю. Этими словами он меня не развеселил, но я теперь и сама поняла, что прошлого не воротишь. Но с камушками он ловко придумал, ничего не скажешь, прямо не в бровь, а в глаз, да как следует, с отмашкой.