– Он заикался, Бабетта, клянусь тебе… Это не галлюцинация, я же тебе говорила, что раньше… Как будто это было уже однажды… Приезжай быстрей, по телефону я не могу объяснить… Только что взревел мотоцикл, он уехал, а мне ужасно жаль. Как он сможет понять, что происходит со мной, бедняга, но он тоже как безумный, Бабетта, это так странно.
– Мне казалось, что ты уже излечилась от всего этого, – говорит Бабетта как-то отчужденно. – В конце концов, Пьер не дурак и все поймет. Я думала, что он давно уже об этом знает.
– Я даже начала ему рассказывать, я хотела рассказать, но тут… Бабетта, клянусь тебе, он заикается, и раньше, раньше…
– Ты мне уже говорила, но все это – твои фантазии. И Ролан тоже, бывает, сделает такую прическу, что его и не узнать; ну что ты, черт возьми, придумываешь?..
– А сейчас он уехал, – монотонно повторяет Мишель.
– Ничего, вернется, – говорит Бабетта. – Ну ладно, приготовь чего-нибудь вкусненького: у Ролана – сама знаешь, аппетит…
– Ты что на меня наговариваешь? – говорит Ролан, возникший на пороге. – Что случилось у Мишель?
– Едем, – говорит Бабетта. – Едем немедленно.
Миром управляет газовая ручка – резиновый цилиндр, что умещается в ладони: стоит немного повернуть вправо – все деревья сливаются в одно, раскинувшееся вдоль всей дороги, а стоит самую малость крутнуть влево – и зеленый гигант распадается на сотни тополей, убегающих назад, высоковольтные же вышки шествуют размеренно, одна за другой, их шествие – самый удачный ритм, в который могут вплетаться и слова, и лоскутья образов, уже не связанных с дорогой; газовая ручка поворачивается вправо – звук растет и растет, струна звука до предела натягивается, но уже нет никаких мыслей, а лишь единение с машиной: тело срастается с машиной и ветер в лицо, – как забвение; Корбей, Арпажон, Лина-Монлери, снова тополя, полицейская будка, свет становится с каждым разом все ярче, свежий ветер влетает в полуоткрытый рот, медленнее, медленнее, на этом перекрестке – направо. Париж – в восемнадцати километрах, реклама «Чинзано», Париж – в шестнадцати километрах. «Не разбился, – думает Пьер, медленно сворачивая на дорогу, ведущую налево. – Невероятно, но я не разбился». Усталость столь же ощутима, как и сидевшая совсем недавно за его спиной пассажирка, с каждым мгновением она становится все более необходимой и манящей. «Думаю, она меня простит, – размышляет Пьер. – Мы оба с приветом, должна же она понять, понять, понять, понять, что ничего нельзя узнать по-настоящему, не испытав любви, я хочу ощущать ее волосы в своих руках, ее тело, я люблю ее, люблю…» Рядом с дорогой возникает лес, принесенные ветром сухие листья захлестывают автостраду. Пьер смотрит на листья, их подминает и взметает мотоцикл; резиновый цилиндр газовой ручки вновь вращается вправо, еще раз вправо, еще и еще. И вдруг появляется слабый блеск стеклянного шара у начала перил. Нет нужды ставить мотоцикл далеко от особняка, но ведь Бобби будет лаять, и он прячет машину среди деревьев и с последними лучами солнца добирается до особняка пешком, входит в холл, надеясь найти Мишель, – она должна была быть там, но софа пуста, в холле только бутылка коньяка и стаканы, дверь, ведущая на кухню, осталась открыта, сквозь нее льется красноватый свет солнца, заходящего в глубине рощицы, и только тишина кругом, так что лучше идти к лестнице, не упуская из виду блестящий стеклянный шар, или же это поблескивают глаза Бобби, он лежит со вздыбленной шерстью на первой ступеньке и едва слышно рычит, через него нетрудно перешагнуть и медленно, не скрипя ступеньками, чтобы не испугать Мишель, подняться по лестнице; дверь приоткрыта, не может быть, чтобы дверь была приоткрыта, а у него бы не было в кармане ключа, но если дверь приоткрыта, то ключ уже не нужен; какое наслаждение, приглаживая волосы рукой, идти к двери, и он входит, нарочито припадая на правую ногу, едва толкает дверь, и она бесшумно открывается: Мишель, сидящая на краю кровати, поднимает глаза и смотрит на него, она подносит руку ко рту, видимо, хотела закричать (но почему волосы у нее не распущены, почему на ней не ночная сорочка небесного цвета, почему она в брюках и выглядит старше), и тогда Мишель улыбается, вздыхает, протягивая к нему руки, и говорит: «Пьер, Пьер» – и, вместо того чтобы складывать в мольбе руки и сопротивляться, называет его по имени и ждет его, смотрит на него и дрожит, будто от стыда или счастья, как сука, но он все же видит ее, несмотря на ковер из сухих листьев, снова закрывающий ему лицо, а он пытается обеими руками сорвать его, и в это время Мишель начинает пятиться, наталкивается на край кровати, в отчаянии оглядывается и кричит; и вся его страсть вскипает в нем и захлестывает его, Мишель продолжает кричать, вот так – зажав волосы в кулак, вот так, несмотря на мольбу, вот так тогда, сука, вот так.
– Ради Бога, но ведь это давно уж забыто и быльем поросло, – говорит Ролан, на всей скорости вписываясь в поворот.
– Я тоже так думала. Почти семь лет. И вдруг – на тебе! Именно сейчас…