«Кто это? Не помер ли уже?» — думал Ким о молчавшем, заглянул ему в лицо и увидел, что это дядя Ваня лежит с закрытыми глазами и полуоткрытым ртом, дергавшимся при тяжелом, с хрипом и свистом дыхании.
Несколько дней уже прошло, как лесник притащил его чуть живого, а он все такой же. Нет, видно, не жить ему, помрет не сегодня завтра. Ртом хватает воздух, никак не наберется его, но откроет глаза — спокойные, и улыбается, будто ему хорошо, доволен, что удачно бежал из плена, попал к своим. А рассказать ничего толком не может — скажет два-три слова и задыхается. Наверное, бежал из плена уже больной, долго скитался, пока добрался до родных мест; пришел умирать — так мог бы умереть дома, в деревне у него семья, сестры, зачем же ему было идти помирать в лес, к партизанам. Должно быть, почему-то надо было, и Ким думает, что отец знает почему, знает и поэтому-то ни о чем не спрашивает дядю Ваню. Подойдет к нему, постоит, молча глядя на него, возьмет за руку, скажет: «Ну, Ваня, пока» — и уйдет; Ким думает, что отец и дядя понимают друг друга без слов. Перед войной они редко виделись, но отец иногда говорил Киму: «Съездил бы ты к дяде на пасеку, проведал его». «Конечно, люди они совсем разные, из дяди комиссар не получился, а отец пасечником бы не стал, но все-таки родные братья — вместе на заводе в партию вступали, вместе на гражданскую ушли», — думает Ким.
Жалко ему дядю Ваню — не вовремя попал в отряд, не до него сейчас тут. Ким сам сегодня совсем забыл о нем, не увидел бы рядом на телеге, так, может быть, и не вспомнил еще долго.
Ему нужно было, чтобы дядя Ваня знал, что он тут, возле него, и он, взяв его за руку, сказал:
— Это я, дядя Ваня.
По обе стороны телеги шли бойцы, и дядя Ваня в темноте не сразу узнал среди них Кима.
— Глеб? — спросил он.
Ким наклонился к нему.
— Папа там, — сказал он, показав назад, где продолжалась частая стрельба, и опять, как в тот день, когда лесник притащил дядю Ваню с болота, ему почудилось, что все это уже было, может быть, во сне, но нет, скорее наяву, только давным-давно: так же колыхались и тарахтели во тьме телеги, возле них люди шли как тени, позади стреляли, он тоже шел у телеги, держал кого-то за руку и глядел назад.
Там, позади, сильно громыхнуло, во тьме блеснул огонь и мгновенно разгорелся ярким костром. «Танк, наверное, подорвали», — подумал Ким.
Больше суток не спал он, за день выбился из сил, рубя и таская на болото деревья и кусты, усталости будто не ощущал, но держался уже не столько на ногах, сколько на взвинченных нервах. Мысли путались, скакали, в голове все перемешалось. Он думал об отце, и перед его глазами вставало много такого, о чем он мог только слышать. Слышал от отца, а теперь казалось, что все это с ним самим было.
С гати уже съехали, она кончилась, дальше ее не успели проложить, надо было на ощупь искать путь болотом, переходившим тут в сырой, поросший мелким кустарником луг, и, пока его искали, обоз стоял. Стрельба позади затихла, можно было ожидать, что оставшиеся в заслоне партизаны подойдут с минуты на минуту, и Ким, выбравшись в хвост обоза, стал прислушиваться, не идут ли. Когда к нему сзади кто-то тихо подошел, он, еще не оглянувшись, знал, что это подошла мать: на своей шее почувствовал ее дыхание.
— Сейчас должны прийти, — сказал он.
Они постояли, прислушиваясь, потом Ким спросил:
— Мама, а не кажется тебе, что это уже было?
— Что — было?
— Ну так вот, стояли с тобой рядом, ожидали.
— С тобой — нет, а одна я тысячу раз так вот ожидала то тебя, то отца.
— Не о том я, мама. Мне кажется, что я уже второй раз живу, и все то, что происходит сейчас, уже когда-то было.
— Второй раз живешь и ничему не научился? — сказала мать.
Это был последний разговор Марии Павловны с сыном — разговор, о котором она потом часто вспоминала и думала.
Двинувшись дальше, обоз завилял между кустов в высокой траве, под которой чавкала заболоченная торфянистая земля и хлюпала вода. Как ни тужились лошади и помогавшие им бойцы, телеги, увязая по ступицу колес в грязи, не катились, а ползли муравьиным шагом.
Ким шел за телегой между двумя бойцами, так же, как они, толкал ее то плечом, то руками и думал уже только об одном: как бы ему, когда телега двинется вперед, успеть вытянуть ноги из грязи, чтобы не сорваться, не упасть. И все-таки иногда не успевал шагнуть вперед вместе со всеми и кувыркался головой под ноги товарищей.
Ему говорили:
— Иди, Ким, отдышись маленько. — Но, поднявшись на ноги, он опять изо всех сил налегал плечом на задок телеги.
Шапку свою любимую, кубанку, которую он так же, как Дед, никогда не снимал с головы, Ким потерял в траве, давно не стриженные волосы мокрыми космами свисали ему на нос, он, как тряпкой, утирал ими залитое потом лицо, глаза, но их сейчас же снова заливало.