Согласно распоряжению заместителя начлага свою первую ночь в здешнем лагере Кушнарев провел в карцере, кондовой бревенчатой избушке с решетчатыми железными дверями внутри, еще пахнущей лиственничной смолой. Кондей, конечно, не отапливался, но бушлат на его первом заключенном оставили, а наручники с него сняли. Это было сделано, вероятно, снисходя к сомнительности психического здоровья нарушителя. Однако нарушение строя есть нарушение, тем более что оно было произведено заключенным, дважды бежавшим из лагеря. Наутро Кушнарева отвели к местному оперуполномоченному. Надо было выяснить, не затевал ли он побега и отсюда.
Как и почти весь начальствующий персонал нового лагеря, опер тоже был демобилизованным из армии офицером. Но в отличие от большинства своих коллег, бывших служащих штабов и интендантства, он, видимо, воевал по-настоящему. Гораздо убедительнее, чем орденская колодка на кителе лейтенанта, об этом говорила толстая палка, на которую опирался при ходьбе лагерный «кум». Человек, по-видимому, неглупый и незлой, бывший фронтовик с любопытством всматривался в изможденное лицо первого особо опасного преступника, с которым ему приходилось сталкиваться. Папка с лагерным делом Кушнарева лежала перед ним на столе.
Если бы опер начал беседу с нарушителем, как обычно здесь, на «ты», в грубом или издевательском тоне, то Кушнарев, как всегда, просто замкнулся бы в себе и молчал. Но лейтенант пригласил его сесть, обращался на «Вы» и, расспрашивая о прошлом заключенного, причинах его странных побегов и истерическом поведении вчера перед лагерными воротами, проявлял, по-видимому, искреннее сочувствие. Измученный вечной и безрезультатной войной с собственной душевной слабостью, а теперь еще и надломленный этим неожиданным водворением в особо режимный лагерь, Кушнарев, как это часто бывает с истеричными людьми, расчувствовался. И поведал человеку с суровым, но вдумчивым лицом, о своем стремлении уйти от постылой жизни и от посмертной бирки. Но смерти, как выяснилось, он безвольно и малодушно боится. И теперь уж не понять, он ли цепляется, вопреки рассудку, за эту жалкую жизнь, или она сама держит его железной хваткой. Все попытки Кушнарева покончить с собой кончаются тем, что темный инстинкт стремления жить выводит его из положений, в которых погиб бы всякий другой…
— Значит, и вчера, когда Вы кричали бойцам «Стреляйте!», Вы тоже делали такую попытку? — спросил внимательно слушавший опер.
— Нет, это была просто бездумная нервная вспышка. Умереть так — это значит быть обреченным на бирку. Рассудок, однако, всё чаще делает срывы…
— А вообще Вы полагаете, что он у Вас в порядке? — чуть заметно усмехнувшись, спросил уполномоченный.
— Такой вывод сделан магаданской психиатрической экспертизой, — усмехнулся и заключенный — ее заключение вот в этой папке…
Опер встал из-за стола и, опираясь на свою палку, прошелся по комнате. Ему не раз приходилось слышать, что дурак и сумасшедший — это далеко не одно и то же. Но в заключении с теми, кто соответствующими органами признан психически нормальным, надлежит и обращаться как с психически нормальными. Лейтенант остановился перед понуро сидевшим арестантом:
— Вот что, заключенный Кушнарев! Здесь есть только одна возможность избежать бирки, которой Вы так боитесь, — это честно отбыть свой срок! Всякие глупости надо прекратить! Отсидели десять лет, отсидите и остальные восемь… Вашу вчерашнюю выходку я оставляю без последствий, но это в последний раз. Можете идти!
В тот же день Кушнарева к его удивлению назначили не в одну из производственных бригад, а дневальным в барак. Потом он узнал, что неожиданный «блат» устроил ему опер.
Толстый слой глины, которым был обмазан этот барак, еще не просох, когда в него поселили берлаговцев, главным образом работяг приискового полигона. Поэтому здесь было почти всегда не только холодно, но и сыро. Дров для железной печки, особенно при таком нерасторопном дневальном, каким был Кушнарев, едва хватало, чтобы протопить ее перед самым возвращением бригад с полигона. Когда же изредка ее протапливали более основательно, глина издавала тяжелый, удушливый запах.