Сейчас, как я уже сказал, жара немного отступила, я положил мешки с вещами Рипсик на кровать, подошел к окну, дернул, открыл, кондиционер тотчас умолк, и в комнату ворвался шум Ронда-де-Дальт. На этой магистрали, полукругом охватывавшей Барселону, движение не прекращалось ни на минуту, так что даже в более прохладные ночи мы все равно не могли бы спать с открытым окном. Бедная Рипсик, подумал я в который раз, полтора месяца без свежего воздуха, и какие полтора – последние в жизни! Я вспомнил, как она за неделю до смерти попросила меня принести из гостиницы тетрадь и ручку – ей хотелось немного поработать. Я принес, и когда на следующее утро пришел в больницу, увидел ее счастливой: «Знаешь, я написала целый большой кусок!» Ох, подумал я, значит, не все еще потеряно, нам удастся отсюда вырваться и поехать в Ниццу, однажды ее здоровье там улучшилось, может, это повторится – но в ту же ночь одна грубая, не терпевшая возражений медсестра, с манерами гестаповки, закрыла на ночь дверь в палату, а надо сказать, что коридор был единственным местом, откуда в палату проникал воздух, оконные рамы не открывались, они были крепко прибиты, и утром Рипсик почувствовала себя значительно хуже.
Надо было рассортировать вещи, я вывалил содержимое мешков на нашу большую кровать и разделил его на четыре большие кучи, в одну одежду, в другую кремы и прочую косметику, в третью лекарства и в четвертую бинты и марлю, часть бинтов была еще не распакована, они могли кому-то пригодиться, а остальные надо было выбрасывать, ими Рипсик неоднократно пользовалась, они были именно такие, в каких она чувствовала себя наименее неудобно, сперва она стирала их сама, потом, когда попала в больницу, это делал я. Среди одежды не было ничего, что стоило сохранить, – домашние штаны и эластичные майки, из-за которых шла постоянная война с медсестрами, они хотели обтянуть грудь Рипсик тоже эластичным, но очень тесным бинтом, от которого Рипсик задыхалась, а сверху надеть кошмарный, открытый сзади халат, оставляющий полспины голой – советские больничные халаты, которые мы когда-то ругали, смотрелись бы рядом с этой «демократической» модой очень даже нарядно. Белье, тапочки – все это пошло на выброс, как и брюки, в которых Рипсик приехала в больницу, и майка, эту майку она носила почти все барселонское время, то есть надела ее несколько раз, когда выходила из гостиницы, майка была просторной и поэтому в ее положении удобной, остались туфли, их я отложил, подумав, пускай Гаяне решит, что делать с этой парой и с другими, что лежали в шкафу, взял мешки и вышел.
Все еще было тепло, на скамейках возле гостиницы сидели люди, я не хотел заниматься своим делом у них на виду, поэтому прошел довольно далеко, где не было скамеек и людей, нашел полупустой мусорный бак, положил туда мешки и повернул назад.
Да, а потом моя мать… Она, правда, давно уже умерла, но семь с половиной лет мы прожили вместе, она в одной комнате, мы в другой. Денег снять отдельную квартиру у нас не было, а Рипсик на этом и не настаивала, она сказала: «В Армении принято, чтобы невестка приспосабливалась к свекрови», – и приспособилась, и даже выполняла функцию своего рода буфера между мамой и мной, наши отношения всегда были сложными, у мамы был властолюбивый характер, а я легко раздражался – но спокойная терпеливость Рипсик элиминировала конфликты еще в зародыше. Маме нравилось, что Рипсик хорошо печет, она знала множество вкусных рецептов и баловала меня то кексом, то эклерами, и маму, естественно, не обделяли, а она, как большинство старых женщин, была лакомкой. Не могу сказать, что в доме царила семейная идиллия – ко мне отец и мать Рипсик относились намного сердечней, чем моя мама к Рипсик, но жить было можно, и мы жили, пока мамины подруги все не испортили. Да, странно, но в Эстонии подруги – это социальное явление, играющее весомую роль; возможно, этим компенсируется поверхностность семейных отношений. У моей мамы была уйма подруг, с которыми она общалась чуть ли не ежедневно, или она ходила к ним, или они к ней, а если все почему-либо оставались дома, то вели многочасовые телефонные разговоры, которые меня страшно раздражали, работать становилось невозможно, у меня слишком тонкий слух, и если я даже не разбирал слов, доносившихся из другой комнаты, то бубнеж-то все равно был слышен. Что эти подруги имели против Рипсик, я не знаю, но полагаю, что какой-то особой причины тут и не существовало, это просто были весьма националистически настроенные женщины, и им не нравилось, что какая-то «черная» чувствует себя в Эстонии как дома. Конечно, не все подруги были таковы, но ведь тон задают всегда те, кто злее, а моя мама легко поддавалась чужому влиянию. Особенно она прислушивалась к одной малообразованной, но очень авторитарной подруге, Рипсик эта женщина сразу не понравилась, она сказала, что «в ней есть что-то от ведьмы», и, по-видимому, антипатия была обоюдной.