К. плавно прошел вдоль стены. В углу у окна были мольберт и тумба с принадлежностями; дальше — стеллаж с научными трудами на немецком; за ним — темный массивный шкаф, пастью распахнувший резные дверцы. Шкаф оказался полон все тех же ярких вещей: костюмов и пиджаков, жилетов и шейных платков. Узоры не повторялись: птицы сменялись мечами, мечи — индийскими завитками, те — цветами и арабесками. Бархат и шелк, грубоватый сатин, сукно и вельвет. Несколько рубашек, в том числе из воздушнейшего батиста, который на мужчине — на каком угодно — К. представить не удалось… Ткани трепетали, стоило поднести руку; ластились к пальцам, чувствуя присутствие призрака. Пахло тяжело: камфорой и лавандой, бергамотом и миндалем, кардамоном, медом и смолой. В какой-то статье по все более модной египтологии К. читал, что подобными смесями душились древние фараоны, — звалось это, кажется, кифи… Шлейф кифи можно было порой уловить и от самого D., но никогда он не звучал столь густо и явственно. К. поспешил от шкафа отойти. Мысленно он ведь все это уже примерил на себя — ткани и парфюм, серьги, бесшумные остроносые туфли-лодочки с пряжками. Так он с ранних лет пытался вставать на место интриговавших его личностей; воображать мир в их головах; рассматривать поближе детали, незаметные с расстояния простого удивления и тем более неприятия… С D. получалось так себе: К. просто не сумел отринуть черный фрак, белый жилет и белый же платок, повязанный по заветам Красавца Браммелла[12]
, — то, к чему привык сам; то, что носили почти все.Шкаф был, пожалуй, самой впечатляющей деталью обстановки: ни широкая кровать, застеленная темно-изумрудным покрывалом, ни стол для занятий интереса не представляли. К. задумался об одном: поменяли ли кровать с
К. вернулся к призраку. Что удалось понять благодаря короткому обзору комнаты? Да в общем-то ничего, кроме и так очевидного: хозяин весьма незауряден.
D. все стоял у зеркала, теперь приглаживая волосы. Взгляд оттененных густыми ресницами глаз ни на секунду не застывал, мечась от одной детали облика к другой; губы же будто смерзлись: ни удовлетворенной улыбки, ни гримасы недовольства. Призрак прошел к нему, кивнув К. Они встали по правое и по левое плечо юноши, в зеркале не отразились — ожидаемо, но жутко. К., впрочем, мерещилось, что пространство, где они должны быть, рябит, как от зноя. Но D. ничего не замечал.
Он ловко завязал шейный платок, такой же благородно-мрачный, как и вся одежда, кроме фрака. Украсил черный шелк крупной необычной брошью-кинжалом и опустил руки. Взгляд наконец замер, устремился куда-то в пустоту. Губы, наоборот, дрогнули, разомкнулись и зашевелились.
Это не была молитва, понял К. уже по первым нескольким словам. В следующую секунду услышанное ударило наотмашь, заставило сжать кулаки. Сложно было побороть желание отступить, отвернуться, а то и сигануть обратно в дымоход. Дыхание сбилось, боль опять пронзила ладонь.
— Не бери больше шоколад ни из чьих рук, — прошептал D., смотря на отражение. — Запирайся на ночь. Всегда. А если вдруг вновь увидишь то существо, найди Осу.
К. вцепился в свой воротник окровавленной рукой, расстегнул пару пуговиц — и сглотнул, увидев на ткани красные следы. Это напутствие… неужели D. вот так повторяет его каждый раз, прежде чем выйти в большой мир? Почему именно эти слова, почему так тихо и отчаянно, почему в конце — несмелая, ненастоящая улыбка? D. ведь правда улыбнулся, сомкнул ненадолго ресницы и коснулся руками собственного отражения. Потянулся к нему, точно думая шагнуть в зазеркалье, но не смея, — и вот уже отпрянул, распахнул глаза, посмотрел на себя иначе, с испугом и омерзением. Потянулся вновь к шейному платку, открепил брошь, сжал в одной руке. Дернул другой, хлестко и быстро, — и немного оголил запястье.
— Не делай себе больно, — пробормотал D. — Пожалуйста.
Кинжал, видно, заточен был как вполне настоящий. Маленький клинок блеснул; смуглая кожа окрасилась красным на ребре ладони; рана пошла к локтю — и быстро заполнилась алым бисером. D. не резал вен, не пускал кровь так, чтоб ее вовсе нельзя было остановить, — но зрелище ужасало. За первой раной вторая, третья, все — длинные, пусть и неглубокие, бесконечное кровавое дерево. Юноша смотрел, как они алеют, как кровь растекается, — и взгляд его смягчался, становился спокойным и отрешенным, прохладная тьма дрожала в обрамлении мягких ресниц. На губах вновь играла улыбка, пустая и точно нарисованная, — инородная деталь в картине воплощенного мучения.
— Не делай себе больно, — повторил D. Он точно пытался воссоздать чужую интонацию, которой не слышал десять лет. Кинжал-брошь упал на пол.