Астафьев дал ему немного мелочи и быстрыми шагами направился в сад. По дороге он встретил Гаврилова и хотел избежать его, но тот сам остановился, взял Астафьева за рукав и сказал:
-- Подождите. Вижу по вашим глазам, что вы идете к Лидии Максимовне. Если так, и я с вами. Ужасная скучища, батенька! Как вам угодно, но от меня вы не отбояритесь, да и я для вас обоих человек нужный. Вчера вас вдохновляла природа, а сегодня буду вдохновлять я.
Лабунская сидела на ступеньках беседки в белой шелковой косынке, прикрепленной у волос двумя большими красными розами.
-- Веду к вам вашего ученого поэта, -- закричал Гаврилов издали, -- но так и знайте, сегодня мы -- трио, и ваш дуэт не состоится. Сначала вы прослушаете мой поэтический репертуар, а потом я буду играть вам на виолончели.
И весь вечер он играл и декламировал великолепно и с такой выразительностью и глубиной, что у Астафьева от восхищения шевелились волосы на голове, а Лидия Максимовна, сидевшая с ним рядом, разнежилась и придвинулась к нему близко-близко. И оба были рады, что не нужно ни говорить, ни видеть друг друга, а только впивать в себя эти могучие, дерзкие звуки, властно и коварно бьющие по нервам.
Потом случилось что-то необъяснимое. Гаврилов оборвал романс на половине, взмахнул смычком, захлопнул виолончель в футляр и, холодно бросив им "спокойной ночи", быстро ушел к себе. Астафьев и Лидия Максимовна, как бы загипнотизированные, не удивились, а молча поднялись и прошли в сад. Публика уже расходилась по номерам, только один караульщик Мукобэн, постукивая изогнутым железным прутом вместо палки, ходил взад и вперед по главной аллее.
Снова Астафьев мчался на любимом коньке в бесконечность, а Лабунская, опираясь на его руку, жадно слушала. Ораторствуя, почти импровизируя, он, помимо воли, чувствовал, что рядом с ним -- женщина обольстительная, свободная, не любящая мужа, и это затуманивало его голову, он говорил глухим голосом, а она тяжело дышала, глядя на него расширенными, глубокими и влажными глазами. Она молчала, и он был уверен, что она думает о загубленной молодости, скучной, бессодержательной, ничем не согретой, и о тех минутах, которые прошли и могут не повториться. Сидя на скамейке, Астафьев тихонько гладил руку Лидии Максимовны и говорил, что избитые формы жизни не дают полного счастья, а земные наслаждения оставляют по себе осадок, подобный кофейной гуще. У молодой женщины было грустное лицо, блестящие от слез глаза, и Астафьев думал, что она растрогана его речами. Поэтому, прощаясь с ней, он говорил ей медленно и нежно, как бы желая ее утешить:
-- Моя добрая, хорошая Лидия Максимовна! Я рад за вас. Да, искренне рад. Если вы не выпили полной чаши любовных радостей, то хорошо сделали. Любовь такая, какую проповедует Гаврилов, слишком материальна и ничтожна, а другой любви не бывает.
VI
Лет через пять, припоминая последние дни своего короткого знакомства с Лабунской, Астафьев не мог объяснить себе, как это он, серьезный человек, приват-доцент, а тогда кандидат университета, пишущий ученые трактаты и читающий лекции по психологии, -- как он мог так глупо обмануться? Теперь он легко объяснил бы себе и грустную улыбку, и влажность глаз, и даже каждое движение Лидии Максимовны, а тогда он был еще молод, горяч, и то, что случилось, было так невероятно и так далеко от поэзии, что он уехал из курорта с потрясенным сердцем.
После вечера с пламенной музыкой Гаврилова и разговорами о любви и счастье Астафьев целыми днями сидел у себя за столом, читал поэтов и набрасывал акварелью необыкновенные цветы и женские головки. Гаврилов проходил мимо его окна то один, то с Лидией Максимовной, и Астафьев был убежден, что их лица, улыбающиеся, обращенные к нему с предупредительно-участливым любопытством, ничего не выражают, кроме почтительного интереса к его уединению. Вечерами, слушая музыку Гаврилова и сидя рядом с Лабунской, он испытывал прилив художественной чуткости и любовался бледным личиком с устремленными куда-то в глубину, ясными как небо глазами.
И потом, в один томительный и знойный полдень, вдали от курорта, увидав их в живописном уголке заглохшей рощи, Астафьев чуть не сошел с ума...
Гаврилов сидел на куче сухих веток, с гордо приподнятой головой и мрачно опущенными усами, а Лидия Максимовна стояла перед ним на коленях, целовала ему руки, вся трепетала и говорила голосом, в котором слышались обожание и слезы:
-- Мое милое чудовище! Мой прекрасный, сильный...
Целый день Астафьев не знал, куда ему деваться от мучительного стыда за Лидию Максимовну, за свои возвышенные речи о счастье и за поруганное женское достоинство.
Поздно ночью, уложив чемодан и сидя на ступеньках у своего домика, он рыдал тяжело и беззвучно, а перед ним стоял Мукобэн. Старый калмык с молодым лицом и наивными младенческими глазами комически жестикулировал, строил гримасы и говорил на неизвестном языке:
-- Барин, барин... вашим высокоблагородиям, зачем плакал, не надо плакать. Бог высоко -- царь далеко... куда пойдешь?
----------------------------------------------------