— Допивай давай, — кровожадно зыркнул Гошка на джин безо всякого тоника в руке у Соция.
Они хотели сегодня стрелят’ по бутылкам — они будут стрелят’ по бутылкам, ящик с пустой стеклотарой сейчас спустят из кафешки, а фаланги, эпидемии, Университет и прочие мерзости пуст’ подождут. Всего пару часов, может, даже меньше — пока не отзвонятся отправленные на слежку курсанты, не доложат, в каком направлении выезжат’.
Фаланги «с ними свяжутся», а до тех пор из важных осталос’ только одно дело — плёвое, но ни курсантов, ни младших служащих на него не пошлёшь.
Соций сделал пару внушительных глотков и подошёл к большущей карте Бедрограда, закрывающей почти всю дальнюю стену. Из карты в нескольких местах торчали гвозди — вечно закрытые от городских властей въезды в Порт, истфак БГУ им. Набедренных (и отдельно места проживания всех голов Университетской гэбни), бедроградская резиденция фаланг на Революционном проспекте, одиннадцатый детский отряд, где окопалас’ Медицинская гэбня, вокзал в Старом городе, куда прибывают поезда из Столицы. Иногда приходилос’ забиват’ новые гвозди — как весной в дом Ройша, например.
Соций приспособил тару из-под джина горлышком на тот гвозд’, который пронзал прямоугольник угодий фаланг, но Бахта Рука молча — чтоб не подсказыват’ повернувшемуся спиной Гошке — покачал головой.
Фаланги — слишком просто, туда и так хочется выстрелит’.
Гошка угадает на первом же патроне, выиграет возможност’ не прикасат’ся к долбаному отчёту по идеологии за лето.
Соций кивнул, подумал немного и выбрал дом Ройша.
Это тоже не очен’-то заковыристо — с заражения Тощего переулка в субботу началас’ рассинхронизация с Андреем, — но уже лучше.
Бахта Рука закрыл ладонью глаза Гошке, развернул его к карте, и Соций сразу скомандовал:
— Пли!
Звон разбитого стекла всё равно прозвучал в унисон с первым же выстрелом.
С такой, как у них, синхронизацией ставит’ на кон идеологию за лето неосмотрительно.
Глава 7. Припев (второй раз)
Университет. Габриэль Евгеньевич
Фаланги всегда врут. Им нет дела до простых смертных, даже если смертные мнят, что у них теперь — уровень доступа и политика. Какая политика — так просто, карнавал, грызня на потеху тем, кто может войти в любой дом и сказать: всё, закончено.
Или не войти, или не сказать.
Максим заботливо и неслучайно оставил возле своей печатной машинки каких-то бумажек — копии запросов к фалангам, несколько страниц неких показаний, бесконечные столбцы имён; Габриэль Евгеньевич, разумеется, читать не стал — не смог бы, даже если бы захотел, перед глазами кружилось, летело. И потом: если Максим так просит, он попробует быть логичным.
Ничего не знать, не читать Максимовых бумажек и сидеть в доме-башне — пусть так; но всё же, всё же — неужели они не понимают, что фалангам до всего этого, что бы это ни было, — нет дела?
Глупые и нелепые, как котята.
И когда-нибудь перегрызут друг другу глотки.
Голову Габриэля Евгеньевича, как небо, обложило тучами; скоро, скоро прорвётся и хлынет. Облака — тяжёлые, чёрные, будто привязанные к небесному своду тончайшими ниточками — готовы обрушиться в любую минуту, и от этого напряжения всё гудит. Гудит и томится ожиданием, и остаётся только — ждать, ждать и молить о дожде.
Всё так же бесконечно стоять у окна — глупо, но идти невыносимо; а если и идти, то — куда? Упадёт же, раздавит стотонными тучами, поломает бессмысленные полые кости, и останется только рвань, рвань и осколки.
Бесшумный, шершавый, любимый ковёр шевелился, шелестел савьюром. Габриэль Евгеньевич нагнулся бы — сорвать себе стебель, но голова — тяжёлая, облачная — тончайшей ниточкой к потолку привязана, не опустить. Только и остаётся, что далеко-далеко протянуть руку за ещё одной самокруткой. От савьюра в голове ватно и марлево, но зато хоть чуть глуше этот треклятый звон.
Самокрутки закончились.
Это страшно: запас — далеко-далеко, в спальне, а ног не оторвать, их уже оплетают жадные стебли, вяжут узлы. Хочется спать, но известно, что бывает с теми, кто преклоняет головы на отравленных полянах; надо просто — не опускаться на сонный ковёр, а сделать шаг, и за ним ещё один, и ещё, и так — до спальни. Чудное дело — любимая постель под красным балдахином не манит, не зовёт. Зачарован Габриэль Евгеньевич савьюровой ядовитой поляной, как есть зачарован, хочет вернуться в гостиную, только сперва — отыскать в тумбочке заветные из бумаги кручёные палочки, затянуться, выдохнуть бесцветный дым.
Самокруток в тумбочке не было: кончились. Вместо них в дальнем тёмном углу отыскались: ключи от Серёжиной квартиры (и зачем хранит до сих пор, да ещё и не в коридоре, на подобающем месте, а у постели, в тумбочке, на сердце — как вор?); стопка каких-то бессмысленных писем; валокордин (вот ещё тоже: ни разу же не помогал, а всё равно стоит); расчёска и, наконец, старая пачка сигарет. Смешных, исторических, сделанных под оскопистский салон: разноцветная (у каждой — своя) бумага и фильтры аж золотые.
Китч, но смешно.