На поляну осторожно выплыл силуэт лося. Петер лениво взвел ружье и вновь пустился в пространные размышления. Размышлял он о том, что свет-де требует, чтобы он, Петер, немедленно застрелил животное. Это предел отваги для них – застрелить беззащитного лося из укрытия. Об этом посудачат немного по пирушкам, обвешают историю небылицами. За удачную охоту барона Ольметцингерского будут поднимать бокалы. Чучельник возьмет голову, чтобы изготовить очередной костный трофей, которые уже некуда девать… Нет! Не бывать такому отныне, решил Петер. А делать нужно то, что подобает. Петер, не метясь, выстрелил куда-то вверх, в крону дерева, закинул ружье за спину и, сдирая на ходу перчатки, покинул скрадок, а вместе с тем со словами «Решено! Откроюсь!» – и сцену.
От грохота выстрела за кулисами, на старом запыленном рояле пробудились подведомственные Жбырю Ефим и Афанасий. Они затеяли спать, потому что глядеть на лицедейство двух взрослых господ им было скушно. Проснувшись, полицейские несколько секунд глядели по сторонам и быстро смекнув, что никакой угрозы жизни и здоровию артистов нет, синхронно перевернулись на другой бок и вновь заснули.
А совершенно зря. Поскольку сейчас же мимо импровизированного ложа полицейских в желтоватом сумраке прошмыгнули два таинственных силуэта. Да так и затаились неподвижно где-то в темноте под сценой, посреди набросанного тряпья.
Ни о чем таком не подозревая, в зале тихо нудел Жбырь.
– Васенька, пойди за кулисы. Ждут ведь оне, артисты-то.
– Батя, измотал, – басил в ответ сын.
Обильно потея лицом, он прожевал последний, девятнадцатый по счету, пирожок, облизал пальцы и громко, не прикрывая рта, чихнул. Одновременно с этим из-под потолка, из разных его мест, послышались устрашающие скрипы.
– Будь здоров, Васютка, – промолвил Вилен Ратмирович сыну.
И здесь же до Жбыря донеслись обрывки чьей-то речи, заставившие его насторожиться:
– Для ободьев и щьтупицы только дуб… Штурпак долотом пройдёсси, жатем, этова, в токарню. Долотом… и щьверлыщьком для втулки, – речь была какая-то странная, невнятная, шепелявая, сбивающаяся, будто говорящий набрал в рот угольев. – Обод иж брушку шначала жамочат в воде, патома в огонь… Тут-то мужиков и жови, гнуть… Один вовек не шогнещь…
«Так! – подумал, округляя глаза, Жбырь. Он вдруг что-то такое почувствовал в воздухе: – Здесь почитай весь город, значит и улики сыщутся…» Какие улики, было непонятно, но убаюканная суетой представления профессиональная бдительность встрепенулась в исправнике с новою силой. Жбырь собрался было исследовать, откуда происходил странный голос, однако его отвлек со всей решительностью поднявшийся из кресла Василий. Кресло предательски скрипело, освобождаясь от грандиозной тяжести.
– Идешь, Васютка? – радостно затараторил Жбырь, тоже вставая и перекрывая обзор сидящим сзади.
Василий молча стал протискиваться куда-то в сторону бокового выхода.
– А ну пущайте его за кулисы, – приказал Жбырь стоявшим на дверях надсмотрщикам. – Сын мой в спектакле роль играет.
А этот самый спектакль меж тем летел на всех парах. Забыли о всяческих признаках волнения Ободняковы, слились с судьбами персонажей, растворились в их личностях. И магия этого жизнеподобия струилась во все стороны убогонького театра, преображая действительность. И вся огромная публика, позабыв про вонь и духоту, позабыв про тайну миллионщиков, раскрывши рты, наблюдала за разворачивающейся перед их глазами историей, которая с каждой минутой принимала все более трагический оттенок. И вот уже отвергнутый своею служанкой Петер мечется и не находит в темных покоях никакого утешения. В его руках позолоченный кубок с вином. Оркестрик, входя в раж, играет всё слаженней, устрашающие ноты гудят в мелодии, подспудно навевая тревогу. Прожектор прибавляет свету, и вот сцена предстает взору публики разделенной на две части: слева роскошные покои барона, а справа, в дальнем уголку – каменный подвал, в котором избранник Лусьень, аптекарь Алоиз напряженно орудует над бурлящим котелком. Из посудины валит густой зеленоватый пар. Аптекарь сыплет в котелок какие-то порошки, лицо его озарено радостью. Барон хмур. Прожектор прибавляет ещё свету и направляет его сугубо на Петера. Алоиз едва угадывается в сумраке на заднем плане. Оркестр взрывается звучным резким аккордом и мгновенно стихает почти до тишины. Барон говорит:
Прошло уж две недели. За пределы
Не выходил я собственного замка.
Забыл рассветы, шелестенье рощ,
Ручьев лесных живительную влагу.
Как крот презренный в яме полевой
Во тьме сижу и нет иной мне доли.
Лишь вспомню миг тот роковой, когда
Любовь свою открыл, а мне в ответ
Промолвили отказ – всё холодеет,
В глазах двоится. Падаю без сил
В постель мою, а мороки кругом
Мне застят свет. И муки нет страшнее.
Твержу себе: оставь сию химеру!
Пристало ль мужу так стенать, ответь,
Подобно глупому юнцу томиться?
О, где твоё достоинство, барон?
Кругом тебя в любой из дней недели
Порхает дюжина роскошных мотыльков
Любых мастей, а ты всерьез удумал
Страдать по горничной своей безродной.