Оправдывая свой изысканно потертый вид, интеллектуалом Дмитрий Иннокентьевич оказался страшным, и Катя, продолжая из унылого чувства порядочности посещать Мокроусова Валерия, теперь точно зная, что его гламурная наружность вызывала всегда у нее только раздражение, а его дезодоранты, которыми он щедро себя опрыскивал, тошноту, вечерами слушала хрипловатые рассуждения Дмитрия Иннокентьевича, к примеру, о Рильке или о Зигмунде Фрейде. О последнем он, явно, говорил с некоторым тайным умыслом, то ли, чтобы разбудить у нее, то ли, чтобы приглушить у себя, и это Катя, как ни удивительно, понимала, тем более, что то, что он надеялся, возможно разбудить, у неё было уже вполне.
– Катя, – в один из их вечеров говорил он, закуривая и метко попадая спичкой прямо в урну возле скамейки (он почему-то отвергал зажигалки), – вы знаете, дорогая, тот, кто так понял любовь, сам уже на неё неспособен.
В Катиной душе, естественно, начинало твориться что-то ужасное: неужели, неужели он о себе, с мучительным страхом думала она, а, может, нарочно?
– Катя, – говорил он, откидываясь на скамейке и как бы невзначай, а, возможно, и действительно невзначай, касаясь ее руки, – неправда ли тот вечер…
Неожиданно он замолчал, потом усмехнулся как бы над собой, нет-нет, совсем не стоит его слушать, просто нравится ему Катя чертовски и потому, нет, невозможно не поцеловать её удивительные губы!..
Дмитрий Иннокентьевич! Дмитрий Иннокентьевич! Лучше вас, умнее вас нет никого, никого, никого! А ваши волшебные руки! Если бы не они, разве сумела бы срастись нога противного Мокроусова!
А нога Мокроусова Валерия тем временем действительно срослась. Но даже это, по меткому, наверное, замечанию Кати, не прибавило ее обладателю ума. Точно весь его остававшийся при нем ум в ногу-то и ушел. Мокроусов Валерий продолжал Кате непрерывно звонить, надоедал, как осенняя муха, и приходилось все время бедной маме ему лгать, где Катя, Катя в библиотеке, а когда вернется, потом она едет к подруге. Одним словом, вот так.
С Дмитрием Иннокентьевичем гуляли они теперь каждый день, все переулки облазили, где наблюдали за ними старые дома из-за цветков на окнах, прочертили своими ногами все проспекты, причем попадающиеся им навстречу знакомые кивали, улыбались и проходили, не останавливаясь, тем вызывая у Кати симпатию. Правда, однажды притормозил какой-то усатый знакомый Дмитрия Иннокентьевича, что-то ему сказал, а на Катю даже и не посмотрел, да и Дмитрий Иннокентьевич, видимо, по каким-то особым соображениям представлять друг другу их не стал.
Но скоро октябрьская слякоть, грязь и сырость сделали их ежедневные прогулки невозможными. И, принимая во внимание постоянные посещения Мокроусова Валерия, использовавшего мерзость погоды в своих эгоцентрических интересах, а также трепетно осознавая, что не видеть каждый день Дмитрия Иннокентьевича у глупой Кати сил не было никаких, не могла она не согласиться, когда, кашляя, потому что из-за частых прогулок был простужен, позвал он ее к себе в однокомнатную квартирку, где не жил постоянно, поскольку постоянно проживал с престарелыми родителями, а только работал, ну, писал статьи, например.
Вид многочисленных книг и письменного стола, заваленного всяческими папками и бумагами, несколько успокоил Катю, ведь стоит, пожалуй, заметить, что не совсем так уверенно Катя прийти сюда согласилась, согласилась-то сразу, но какой-то первобытный страшок внутри нее притаился и сердце посасывал.
Но, оглядев все, Катя улыбнулась и уселась с ногами на диван, а Дмитрий Иннокентьевич постоял, глядя на нее и, как всегда слегка покручиваясь на каблуках и, видимо, решив, что они достаточно намерзлись добираясь, пошел в кухню ставить кофе.
И они выпили кофе, молча, соприкасаясь локтями и коленями.
Горел торшер. И казались Кате их целующиеся тени страшными и огромными.
– Сними! – шепотом приказал Дмитрий Иннокентьевич и сам начал помогать ей стягивать свитерок. Катя не противилась, она как-то омертвела, будто не было у нее сейчас ни тела, ни души. И не с ее ног, а с ног какой-то совсем незнакомой, чужой девушки сползли и упали на пол выцветшие джинсы.
Даже когда соприкоснулись их обнажённые плечи, и он произнес: «Холодно», – крепче прижав ее к себе, она все равно ничего, совершенно ничего не почувствовала. Ни радости, ни боли.
Лишь погодя, когда опять пили кофе и Дмитрий Иннокентьевич, смеясь, обязал называть его на «ты» и Митей, Катю вроде как радость охватила, но какая-то не чистая, что ли, то ли с примесью испуга, то ли раскаяния, хотя ни того ни другого в общем-то она в себе не находила.
Назавтра Дмитрий Иннокентьевич уезжал в срочную командировку, довольно длительную, кстати, поэтому вечер этот был окрашен цветом расставания, да, да, дорогая, цветом расставания, и спел Дмитрий Иннокентьевич, взяв гитару, известную песенку Вертинского «Прощальный ужин».