Перед разлукой (как оказалось, вечной), во время последнего сеанса, Леонардо развлекает Мону Лизу рассказом о пещере: «Не в силах будучи противостоять моему желанию видеть новые, неведомые людям образы, созидаемые искусством природы, и в течение долгого времени совершая путь среди голых, мрачных скал, достиг я наконец пещеры и остановился у входа в недоумении. Но, решившись и наклонив голову, согнув спину, положив ладонь левой руки на колено правой ноги и правою рукою заслоняя глаза, чтобы привыкнуть к темноте, я вошел и сделал несколько шагов.
Насупив брови и зажмурив глаза, напрягая зрение, часто изменял я мой путь и блуждал во мраке ощупью, то туда, то сюда, стараясь что-нибудь увидеть. Но мрак был слишком глубок. И когда я некоторое время пробыл в нем, то во мне пробудились и стали бороться два чувства – страх и любопытство: страх перед исследованием темной пещеры и любопытство – нет ли в ней какой-либо чудесной тайны?» (Пещера была одним из самых любимых образов Леонардо не потому, что он был склонен к странным и экзотическим затеям, а потому, что его влекли к себе все тайны жизни. В этом смысле он был действительно первобытным человеком.)
Джоконда с «неожиданно блеснувшим взором» замечает, что одного любопытства мало для того, чтобы узнать тайны пещеры. «Что же нужно еще?» – не понимает ее Леонардо. И в этом непонимании – по Мережковскому – самая большая его трагедия. Когда Леонардо понимает, «что же нужно еще», уже поздно: Джоконда ушла из жизни.
Создатели телефильма о Леонардо в библиографии называют лишь одну русскую работу – роман Мережковского. Их легко понять. В рассказе Мережковского есть некая высшая достоверность – достоверность не документов, имен и дат, а человеческих отношений.
Трагических человеческих отношений, что не могло не волновать позднего Бунина.
В одной из тетрадей Павлинова…
Но прежде надо объяснить появление этих тетрадей у меня. Павлинов был инженером, работал в городе О., увлекался горными лыжами еще со студенческих лет, каждую зиму недели на две уезжал в Домбай, возвращался веселый, с новыми интеллектуальными завихрениями.
Однажды он не вернулся. Его искали более трех лет.
И не нашли.
Павлинов был совершенно одинок – рос в детдоме, в любви был несчастлив и, наверное, именно поэтому делал выписки из моей книги «…Что движет солнце и светила», порой сопровождая их ироническими или полуироническими замечаниями.
Его товарищи и отдали мне его тетради.
В одной из них я нашел малопонятную мысль (малопонятную поначалу): «Повседневность начинается на улице, а кончается в бесконечности».
Павлинов любил «интеллектуальные ребусы». Над этим ребусом я бился долго, пока не понял, что он имеет в виду КУЛЬТУРУ.
Да, культуру, как понимал ее Сент-Экзюпери.
Вот и о «Джоконде» тоже можно, наверное, говорить, что она начинается на улице – в лавках сувениров, на чашках, тарелках и пепельницах, – а кончается в бесконечности человеческого духа.
Глава 7
Театр как жизнь, или Жизнь как театр
Запись Павлинова о повседневности, которая «начинается на улице, а кончается в бесконечности», на мой взгляд, имеет отношение к Экзюпери, к его размышлениям о культуре. Эти мысли Экзюпери общеизвестны, но стоит сейчас о них напомнить для того, чтобы вернуться с ними на улицу Флоренции начала XVI века, где Микеланджело обидел Леонардо в разговоре о Данте.
Перед Второй мировой войной и во время войны Сент-Экзюпери думал всё чаще о том, что без духовной жизни личности невозможна и достойная человека цивилизация. Духовную жизнь он рассматривал не аристократически, не элитарно, а в лучших традициях демократизма. И духовное бытие личности начиналось для него с общения. Человека с человеком, человека с деревом, с травой, с животными.
Разумеется, Сент-Экзюпери поднимался и на более высокие ступени духовности, понимая, что потребность в истине и поиск ее составляют смысл человеческой жизни. Он часто думал о жажде человека, именно о жажде, наверное, потому, что однажды, потерпев аварию, испытывал в пустыне нестерпимую жажду. Он думал о жажде человека в творчестве, в созидании ценностей, улучшающих и украшающих жизнь, и в созидании самой жизни, ее новых, более совершенных, более человечных форм.
Возможно, он первым в истории европейского духа ощутил соблазнительность и опасность вещей и того феномена, который сегодня называют массовой культурой. «Поймите, – писал он в одном из последних писем генералу X., – невозможно больше жить холодильниками… и кроссвордами! Совершенно невозможно. Невозможно жить без поэзии, без красок, без любви. Достаточно услышать крестьянскую песню XV века, чтобы почувствовать, как низко мы пали».
Пели тогда почти все и почти во всех обстоятельствах, пели, как отмечает историк той эпохи Филипп Монье, водя хороводы, подрезая виноградники, погоняя лошадей, складывая стену, расчесывая шерсть; пели, когда мыли окна, и пели во время путешествий по опасным дорогам, пели в одиночестве и пели с толпой и в толпе, пели в церкви, на собраниях, на балах и на похоронах.
Песня была жизнью.