— А как эти люди вас нашли? — хмурюсь я.
— Тора в тот день ошивалась на нашей улице. Вынюхивала что-то. Мама кровью истекала, я вел ее к машине. «Скорой» же не д-д-д-ождешься. А Тора зыркнула на нас так, что у меня внутри все рухнуло. Она была единственным свидетелем, сечешь? Е-дин-ствен-ным. Как пить дать, она работает на спасателей.
— Ясно…
«Бред, бред, бред», — стучит в висках.
— Как мать? — выдавливаю я.
— По чуть-чуть восстанавливается. Папа спился. Еще бы, д-д-д-ом пятнадцать лет строил, а тут такое… В общем, все хозяйство на мне теперь. Я и огородник, и продавец, и серфингист. — Пашка жмурится и прижимает кулак к губам. — Не серчай на меня, Захар.
— А… спасатели, — я подбираю слова, но они, как мухи, разлетаются, — оставили вам контакты? На всякий пожарный.
Я глотаю нервный смешок, но тут же себя одергиваю. Пашка шарит в кармане. По его щекам текут капли, и непонятно, плачет он или — небо.
— Я не сомневался, что ты спросишь. Д-д-д-ержи. — Он протягивает мне смятую бумажку. — Себе я новую напишу, уже наизусть их телефон выучил.
Я рассматриваю каждую цифру, каждую букву и ищу среди закорючек след Торы. Зря. Этот почерк слишком корявый для идеальной девочки.
— Люди в курсе? — спрашиваю я.
— Лишь те, у кого Zahnrad. И то — не все, — качает головой Пашка. — Д-д-д-ругие называют спасателей убийцами и заявляют в милицию.
— Но ведь так и есть…
— Они не разрушают д-д-д-ома. Они спасают нас, — резко перебивает он. Его руки дрожат, и Пашка опять сует их в карманы. — Эти люди переселяют пострадавших в крохотные общаги на побережье. Но главное — в мертвые.
Из-за полосы хижин выныривает девушка. Мокрые светлые волосы лезут ей в лицо, но она не поправляет их. Таращится на меня, опасливо, настороженно, словно я минуту назад спалил очередной дом. Готов поклясться, что мысленно она проклинает весь мой род.
— О, Ило-о-о-нка. Красотка, скажи? — шепчет мне на ухо Пашка. — Моя жена, между прочим. Ну, бывай, дружище, спешу. Волны жд-д-д-ать не будут! Сегодня шторм! Мы с Илонкой давно его ждали!
Я провожаю их взглядом. Они… привыкли к пожарам и просто не слышат, как дома визжат перед смертью.
Ноги подкашиваются. Я поворачиваюсь к Ласточке. Белый-белый кирпич. Мини-окошко. Мини-комната, прячущаяся за занавесками. Застекленная веранда. И сквозняками в висках Ласточкин голос: «У меня иммунитет».
Я улыбаюсь ей, как улыбаются смертельно больным, убеждая, что все пройдет.
Пройдет, птица. Только ты тоже пройдешь.
Здесь что-то творится. Эпидемия? Что, если и людям, и каменным существам пора в отпуск?
Воробей.
Дождь усиливается. Я несусь домой, спотыкаюсь, сбиваю костяшки в кровь, купаюсь в грязи и, распахнув дверь настежь, окунаюсь в полумрак коридора. Матушка не успевает отчитать меня за испорченные бриджи и футболку — я хватаю ее за плечи.
— Ты не замечала ничего необычного после того, как вы вернулись в поселок?
— Если не считать этого, — она выразительно окидывает меня взглядом, — то нет.
Я облокачиваюсь на шкаф и пытаюсь собрать мысли воедино.
— Где папа?
— В магазине. О чем ты вообще?
— О доме.
— Захар… — Матушка подплывает ко мне и гладит меня по щеке. — Ты опять за старое? Не стоило тебе приезжать. В городе…
…я почти удалил фантазию.
Я проскальзываю мимо матушки.
— Ты хоть ванну прими! — кричит она.
Но я поднимаюсь в комнату и запираюсь.
Воробей, как ты?
Не болеешь?
Конечно, нет. Ты ведь мой друг. А друзья не болеют.
Не имеют права.
Во-ро-бей…
Ты же не проломишь мне череп?
— Не проломлю.
Как я скучал по его голосу!
— Поклянись, что не заболеешь, — молю я, прислоняясь к стене лбом. — Пожалуйста, Воробей.
— Клянусь.
— Что не так с поселком?
— Zahnrad, — выдает друг.
Вечер пролетает быстро. Мы болтаем с Воробьем о жизни. Он — о тикающей. Я — о студенческой. О парах до трех дня, о гнилом доме на окраине, о тараканах (не столько в кухне, сколько в моей башке), о университетской столовке и об остывшей овсянке. А еще об одиночестве.
И о тишине.
Воробей зачарованно слушает меня. Даже занавески у открытого окна не пляшут. Если бы дом был человеком, то обязательно высоким и кудрявым. Меломаном, спящим в наушниках и растягивающим слова. Я бы делился с ним музыкой, а он — со мной.
Мы стали бы лучшими друзьями.
— Почему стали бы? — удивляется Воробей.
— Извини. Ты и так мой лучших друг, — фыркаю я. — И не лезь ко мне в башку.
— Ты громко думаешь.
— Тогда ты…
Я боюсь произнести то, что уже витает в воздухе и оседает в нас. Вопрос не в том, случится ли, нет. Вопрос в том, когда.
— Разбей их, если я заболею, — чеканит Воробей. — Поклянись, что не пожалеешь меня. Я тебя жалеть не буду, ты ведь понимаешь?
Собрав в кулак самообладание, я киваю. Как же тяжело просто кивать. Невыносимо.
— Я… не пожалею. Клянусь.
Иногда только у настоящих друзей можно попросить об этом.
А я настоящий.
— Как скромно, — хихикает Воробей.
— Иди в пень!