— Вот я такая, — сказала Таня. — Я виновата. Как-то я говорила с Костей о творческом отношении к жизни... О том, что это самое важное в человеке, самое дорогое — чем бы он ни занимался. И смеялась над ним, совершенно забыв, что в каждый свободный час он старался вырваться за город со своим этюдником. А на антресолях лежали эти картины, которые я сейчас впервые увидела. Я преступница...
Никуда она не убегала от начатого. Михаил Авдеевич совсем нахмурился, не слыша боли, как будто бы та исчезла.
— Ну, я ведь тоже гордился, когда Костя поехал в металлургический и на завод вернулся не кем-то, а инженером! Мой сын — металлург. Я и слышать о другом не хотел. А было кого слушать.
— Кого?
— Жил у нас такой старик художник. В Доме пионеров возился с ребятами. Так возился, что ребята его бабушкой звали. «Бабушка» Сережа. Неужели Костя не рассказывал?
— Нет.
— Боялся.
— Боялся, наверно. Я бы и над ним посмеялась.
— Над «бабушкой»?
Таня промолчала.
— Горячий был старик. С лица худой, щеки впалые, а глаза горят. Костю называл художником, а меня — преступником. Как ты — себя. Значит, я тоже виноват? Раньше. И поэтому, выходит, больше.
— Я не знаю, папа. Стыдно. Какое право я имела смеяться?
— Даже если это верно, Таня, то это неверно. Это не самое главное, Таня.
— Что?
— Смотреть назад. Надо вперед глядеть. Знаешь, когда легче всего каются грешники?
«Знаю, — мысленно отвечала Таня, — когда не надо исправлять ошибок, даже если их называют преступлениями. Грешники могут тогда не только каяться, но даже и красоваться своими покаяниями. Но что же делать мне, папа? Вы же ничего не знаете о какой-то буфетчице Юле... А я знаю. И никогда этого не прощу ему, не смогу. Меня не переделаешь. Вы мудрый, угадали. Смотрю только назад... Впереди ничего нет. Наша жизнь с Костей уже не срастется. Это не мешает мне каяться, но главного, папа, я не могу вам сказать и не скажу».
И Таня молчала, а он спрашивал ее бессловесно:
«Знаешь ли ты про девушку, которую зовут Юля? Не знаешь! А она есть, подлая... Зачем же она приходила? Может, Костя вправду хочет бросить и семью, и завод? А я этого не позволю, потому что знаю, что он тебя любит. Не позволю. Ради него, ради тебя. Ради Мишука!»
— Эй, там! — долетел голос внука. — Скоро вы?
— Идем, — ответила Таня не вставая.
— Ты хотела бы, чтобы Костя был художником?
— А вы, папа?
— По-другому тебя спрошу: ты хотела бы, чтобы твой муж был художником?
— Поздно. Ему поздно.
— Менять профессию? Для тебя Костя все сможет! Ты знаешь, как он тебя любит?
— Как?
— Ты не усмехайся. По-разному любят. Один держит птицу в клетке, потому что любит. Другой выпускает ее на волю, потому что любит. Оба любят.
— Я пришла...
— О Косте потолковать?
— О себе... Я не разгадала, не поддержала его таланта. По-моему, настоящего.
— В талантах я тоже не сильно, но кумекаю, — прошептал он щурясь. — И о них ведь по-разному толкуют...
— Правильно. Одни уверены — талант зубаст. Сам пробьется, не погибнет! Для других это больше похоже уже на оправдание. Сколько погибло в жизни талантов — никто не знает.
Таня давно уж ходила по комнате, а сейчас перестала и посмотрела на него, словно спрашивая, где это горновой встречался с талантами?
— Что ж, думаешь, у нас в роду талантов не было? — спросил он. — Были и изящные таланты.
— Какие? — не удержалась от улыбки Таня, и боль, очнувшаяся в нем, приутихла, будто лекарство дали. — Например?
— Музыканты, — ответил он. — На гармошках, конечно, но как играли!.. Одни играли, а другие не дотянулись. Ку-ку! Помнишь, маленький Мишук так говорил? Это его самое первое слово было. Откуда?
— А я его так звала. Он и откликался.
— А я и не знал! Каждая семья — свой мир, даже мелочи — свои. Великая вещь — семья. Одни, например, порицают вдовцов, которые новую семью заводят, а я приветствую. Старую любовь храни в памяти, но пока живой — живи. Это тебя не порочит. Нет, наоборот. Одиночествуют не вдовцы, а скупцы.
— Интересный вы, папа! Даже жаль, что редко говорили. Особенно в последнее время...
— Наговоримся еще, успеем. А сейчас пожалеем мать, пошли утку есть.
11
Ранним утром Костя был уже на заводе. Кроме отчаянья и мучительных мыслей существовали еще ритмы жизни, которые держали его в своих руках. Будильник звенел, и на завод он не опаздывал, зная, что в любом состоянии будет делать свое дело. Не потому, что день дан человеку для труда и хлеб насущный нужен тебе и твоему ребенку, а потому, что сладок сон после работы. Иначе можно рехнуться.
Иногда он спрашивал себя: если ты каждый день занят работой для людей, какого рожна тебе нужно?