Трубников. Он пишет, что они в восторге от моей рукописи, которую вы им привезли, и все четыре месяца, что вы там были, они, используя свои лучшие в мире лаборатории, пытались практически пойти по тому принципиальному пути, который я наметил в своей книге. Он пишет, что вначале этот путь не вызывал у них ни малейших сомнений и, работая у себя в идеальных условиях, они были убеждены, что я сделал величайшее открытие и что не только он, Мюррей, но и великий старик Гарли, «грэт олд Гарли», — так он выражается, — готовы были признать мой полный приоритет, но…
Окунев. «Идеальные условия», «лучшие в мире лаборатории», «великий старик» — весь классический набор американского хвастовства!
Трубников. Почему «хвастовства»? Гарли действительно велик — этого у него не отнимешь, а лаборатории, судя по тому, что они сами о них пишут, действительно лучшие в мире. Но дело не в этом, а в том, что дальше Мюррей вкратце излагает, как они шли по моему пути. И вот здесь начинается самое удивительное.
Окунев. А что именно удивительно?
Трубников. Удивительно то, что они пошли не только по нелепому пути, но и по пути, никак не вытекающему из принципиальных выводов моей книги. То есть никак не вытекающему!
Окунев. Что же дальше?
Трубников. Дальше? Дальше у них, естественно, ничего не вышло, и в письме следует заключительный абзац, от которого я чуть не подпрыгнул до потолка.
Окунев. Что в нем?
Трубников. В нем он говорит, что так как абсолютно исключено, что, следуя верному методу, они в своих лабораториях не могли бы добиться успешного результата, они, — тут он говорит и за себя и за Гарли, который болен, от которого он только передает привет, — они пришли к выводу, что, очевидно, я неправ в предпосылках. Что мое, как они выражаются, «великое открытие», — за которое, если бы оно действительно было открытием, мне следует Нобелевская премия, — пока не более чем «великое предположение». Ну, а дальше — поклон, еще раз воспоминания о незабвенных довоенных встречах в Гааге и в Лондоне. И, наконец, постскриптум… где он пишет, что все-таки их гложут дьявольские сомнения и до конца разрешить их могу только я.
Окунев. Каким образом?
Трубников. Если они все-таки неправы и я совершил чудо, то не дам ли я им его пощупать руками?
Окунев. Что же они просят?
Трубников. Я думаю, что в данном случае «пощупать руками» — это значит прочесть практическую технологию моего метода.
Окунев. Именно тот самый постскриптум, который мне в Нью-Йорке был высказан устно.
Трубников
Окунев. Ну, он стар и в самом деле был болен, когда я уезжал.
Трубников. Все равно написал бы, если бы действительно понял, что я сделал. Нет, они разочарованы, это совершенно ясно. Но я просто не понимаю, как на таких ученых могла напасть такая куриная слепота! И это с их лабораториями, с их американскими возможностями… Ничего не понимаю.
Окунев. Как вы думаете им отвечать?
Трубников. Не знаю. И, думая об этом, бросаюсь из крайности в крайность: то хочется послать их к черту за это глупое недоверие, то хочется немедленно же заставить их поверить, тем более что я могу это сделать в два счета.
Окунев. А может, действительно послать их к черту? Напишите ироническое письмо Лансгарту, что вы не хотите разрушать его сомнений и просите с ближайшей почтой вернуть вам рукопись книги. И дело с концом!
Трубников. Это было бы просто, но глупо: мы же не на базаре поссорились. Нельзя посылать к черту мировую науку. Мюррей и Гарли и тот же Лансгарт — это все-таки мировая наука. А наука в конце концов неделима, в особенности такая, как наша, спасающая человечество от болезней. Было бы глупо с моей стороны перед лицом этой науки строить из себя обидчивого провинциала… Нет, я должен их убедить! Это единственно правильный путь. С точки зрения науки, во всяком случае. В этом и есть, если хотите знать, патриотизм: доказать всей великой мировой науке, что пусть мы не гарли, пусть даже не мюрреи, но что и мы, русские, все-таки тоже чего-то стоим!..