— М-да, — указательным пальцем прикрыл число «112» в графе «В лазарете на излечении», покачал головой, — плохо… это около пяти процентов, — а затем перевернул сразу два листа, подчеркнул цифру девять в графе «Штрафблок» и многозначительно сказал:
— Проявляете мягкотелость, либеральничаете.
По спине майора забегали мурашки, сердце защемило: «Вот оно, начинается, — подумал он — сейчас спросит о вчерашнем казусе».
Но Блашке спокойно отодвинул статотчет, чуть щуря глаза, посмотрел на Кирмфельда и, цедя слова, спросил:
— Евреи есть? Комиссаров-большевиков не выявили? Нет ли сигналов о том, что среди военнопленных функционирует подпольная коммунистическая ячейка?
Кирмфельд тихо, с достоинством, трижды ответил: «Нет!» и подобострастно спросил:
— Что еще интересует господина группенфюрера?
Блашке загадочно улыбнулся. Не спуская глаз с насторожившегося майора, он достал из нагрудного кармана вчетверо сложенный приказ и небрежно протянул через стол:
— Пока что меня интересует только это…
Кирмфельд поспешно развернул лист. Отлегло от сердца. Дрожащими губами прошептав: «Подпись: «Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер», майор почтительно уставился на Блашке:
— Когда желаете?
— Сейчас же. Прикажите произвести общее построение. Я лично буду отбирать, а заодно ознакомлюсь с состоянием лагеря… для приказа…
Через пятнадцать минут на плацу загремел оркестр и дежурный доложил об окончании построения.
Блашке медленно шел вдоль застывших шеренг и внимательно всматривался в изможденные, давно не бритые лица.
Военнопленные стояли по команде «смирно», вытянув руки по швам, чуть вскинув головы, смотрели перед собой. Блашке чувствовал: в каждом из них кипит злоба и ненависть. Пленные, не мигая, смотрели в одну точку, но в каждой паре голубых, серых или карих глаз столько презрения ко всему, что даже ему, «пожирателю евреев», становится не по себе и, кажется, будто не он,, кому достаточно пошевелить пальцем — и тысяча пар дерзких глаз закроется навеки, осматривает вшивую людскую массу, а его, группенфюрера СС Блашке, вывели им на обозрение.
Прав, тысячу раз прав составитель «двенадцати заповедей поведения немцев на Востоке и в отношении людей с Востока». Сколько подлинного знания русской, восточной натуры вложено в слова восьмого откровения: «Не разговаривай, а действуй. Русского тебе никогда не переговорить и не убедить словами. Говорить он умеет лучше, чем ты, ибо он прирожденный диалектик».
Внезапно Блашке остановился, кончиком стека дотронулся до плеча одного из военнопленных, небрежно буркнул «ты» и зашагал дальше. Тех, на кого указывал Блашке, выводили к центру плаца и выстраивали в одну шеренгу.
Русин и Старко стояли один в затылок другому. Остановившись перед ними, Блашке подозвал Кирмфельда, усмехнулся:
— Вдвоем потянут плуг. Не правда ли? — набалдашником стека толкнул в грудь Русина:—Ты, — затем взглянул на Старко, — и ты тоже.
Набралось пятьдесят человек. Все как на подбор >— рослые, плечистые…
«Старый Фриц останется доволен», — подумал Блашке и собрался было распорядиться побрить и переодеть в новое отобранных им рабов, но внезапно мелькнула мысль: «А что, если под ветошью скрыто немощное тело и кое-кто из пятидесяти не оправдает надежды? «Страшный Генрих», хотя и шутил, но сильно морщился, подписывая приказ. Вторично по тому же вопросу к нему не сунешься».
Блашке громко похлопал стеком по голенищу сапога и по-русски сказал:
— Эй, вы, разденьтесь!
Военнопленные, привыкшие к подобным командам, начали снимать тряпье.
Блашке щупал мускулы рук, заглядывал в рот, разглядывал спины. Пленного, у которого под правой лопаткой оказался глубокий шрам, след тяжелого осколочного ранения, приказал убрать.
Через несколько минут Блашке остановился, как вкопанный.
— Майор! — грозным шепотом окликнул он Кирмфельда. — Это еврей?!
У Кирмфельда замерло сердце. Он побледнел, во рту пересохло. Перед ним стоял еврей. Пропало все. Уже сегодня последует приказ, и… прощай, фатерланд. Прикусив губы, Кирмфельд молчал.
Молчал и военнопленный Михаил Вальц. В серых сверлящих глазах Блашке он прочел приговор: «Смерть! Немедленная смерть от руки палача в генеральском мундире. Глупая, ничем не оправданная смерть».
На плацу наступила зловещая тишина. Даже дирижер, вяло взмахнув палочкой, оборвал игру оркестра. В шталаге привыкли к смерти. Но сейчас должен был умереть человек, которого военнопленные оберегали и на протяжении кошмарных месяцев прятали от эсэсовцев. И дрогнули сердца, бьющиеся под остатками красноармейских гимнастерок.
— Е-е-вррр-е-е-ей?! — повышая тон, грозно продолжал Блашке. — Чего же ты, еврейская морда, молчишь? А-а?..
Михаил Вальц, не мигая, смотрел в глаза группенфюрера. Вальц знал: как только он ответит, фашист вынет пистолет и… Но нет! Лишь только в холеной руке этого зверя блеснет вороненая сталь, он бросится на него, тяжестью своего тела собьет с ног, вцепится в горло, вырвет пистолет — а в обойме десять патронов. Этого хватит, чтоб дорого продать свою жизнь…
Блашке ударил стеком Вальца:
— Отвечай, сволочь!