Погода стоит великолепная. Синий штиль. Слева уходит за горизонт медное солнце. Но мне не до красот. Я не успеваю следить за приборами.
— Не крутись, картушка, не крутись, милая! — это крик души рулевого.
Рулевое управление тоже электрическое. Вместо традиционного штурвального колеса — металлический рычаг с круглым эбонитовым набалдашником. Повернешь налево — зажигается зеленая лампочка, повернешь вправо — красная.
На переборке прямо перед глазами циферблат, показывающий, на сколько градусов отклонилось перо руля. Весит это перо около тонны, а приводится в движение легким поворотом рукояти.
В левую скулу задувает легкий береговой бриз. Картушка медленно проворачивается влево. Отвожу руль влево на пять градусов. Картушка замирает, потом быстро бежит направо.
— Одерживай! — командует вахтенный помощник капитана.
Масса у судна большая. Если ждать, пока оно придет на курс, и только тогда поставить руль прямо, оно по инерции завалится и дальше, начнет вырываться из рук, как норовистое животное, почуявшее неопытного седока, рыскать.
Судно медленно приходит на курс. Триста сорок градусов, норд-норд-вест. Тот самый, который я принял от своего напарника Ямочкина.
Он стал за руль уверенно. Не пожелал и слушать ничьих советов: «Подумаешь, хитрость, не первый раз на соломенной крыше с трубкой сижу!..» Самоуверенность его и погубила. Он привык к штурвалу на СРТ, где нужна физическая сила, и так резко отводил руль, что не успевал одерживать. Судно рыскало у него на двадцать градусов в ту и другую сторону.
Вахтенный помощник отобрал у него руль и сам привел корабль на курс. Но, изумленный странными эволюциями Ямочкина, в рубку вышел капитан:
— Некогда учиться. Выходим в Ирбенский пролив. Осваиваться будете в океане. Смените его!
Может быть, и меня постигла бы участь Ямочкина, да только его ошибки пошли мне впрок. Сравнительно быстро мне удалось найти тот угол отклонения руля, который уравновешивал силу ветра, норовившего по-своему развернуть судно. Теперь можно и оглядеться.
Море успело перемениться. Чуть колышущаяся морская ширь принялась стягивать с неба розовые облака. По воде, навстречу малиновой заре, побежал ртутный столбик лунной дорожки.
На море, как на лицо любимой, можно смотреть и смотреть без конца. Беспрерывно сменяются ритмы, формы, краски, оттенки, настроения. Как в поэзии, не скованной условностями стихосложения, как в музыке, не имеющей ни конца, ни начала, каждая новая мелодия возникает из предыдущей. И отлетает все мелкое, незначительное. И является то главное, что в каждодневной суете порою лишь смутно брезжит в душе.
Устанешь, спустишься в кубрик, выспишься. Выйдешь на палубу, а море продолжает жить своей жизнью, всегда такое же и всегда новое. И жаль часов, проведенных без него.
Чем больше видишь море, тем сильнее оно захватывает. Иных — на всю жизнь. А если кто и жалуется на томительное однообразие: вода, мол, вода и вода, — так что же, море — зеркало, каждому показывает его самого…
Через час меня сменяет Женя Ильин, которого старпом прислал мне в пару вместо Ямочкина. Я занимаю место впередсмотрящего у иллюминатора. В его обязанности входит докладывать обо всем, что появляется в поле зрения. Но сейчас ведут наблюдение сам капитан и его помощник — третий штурман Володя Шагин, под началом которого нам с Ильиным предстоит вести корабль до самой Америки.
Вахту третьего штурмана — с восьми до двенадцати и с двадцати до двадцати четырех часов — называют «Прощай молодость». По вечерам в столовой команды и в кают-компании крутят кино, играют в шахматы, «забивают козла», слушают музыку, рассказывают морские бывальщины и небылицы. Море отрешает нас от самых веселых часов судовой жизни.
Последний час вахты я снова на руле. В темной рубке посредине ночного моря остаешься один на один со светящейся картушкой. Свет приборов утомляет глаза. Воюешь с ускользающими цифрами, точно балансируешь по канату над черной водой. Кажется, минула вечность, а глянешь на часы — пять минут.
Небо затянуто тучами. Сквозь редкие прорехи вырываются столбы лунного света, образуя на вязкой черной воде сверкающие озера.
Ночью особенно заметно, как многолюдно здесь море. Каждый на свой лад мигают береговые маяки. В поле зрения все время пять — восемь судов. Ирбенский пролив — наезженная дорога из Риги в Вентспилс, Лиепаю, Калининград, Гамбург, Копенгаген, Стокгольм.
Наткнувшись сослепу на стояк магнитного компаса, в штурманскую рубку, чертыхаясь, пробегает начальник радиостанции. На судне все зовут его Прокофьичем.
— Сто двадцать… Сто двадцать восемь… Триста пятьдесят… Восемьдесят…
В открытую дверь мне видна его голова в наушниках. Белые кудри свесились на лоб.
Я вспоминаю, как во время отхода Прокофьич вырывал бинокль у старшего механика, чтобы поглядеть на провожающих женщин.
— Дай, дай я посмотрю, как они плачут! — повторял он с улыбкой. Видать, они ему чем-то сильно досадили. И он радуется и не верит их слезам. Сейчас, когда дело стерло с его лица стандартного киногероя следы злорадности, оно по-настоящему мужественно.