— Погоди, дай рассказать. Так вот, значит, было это под Рогачевом. Снег вот так же валил. И как раз связь у нас порвалась. А она у меня телефонисткой была. А народу в обрез, послать некого. И пошла она сама, голубка моя, по проводу ко второй батарее… А тут, Лиза, немец как раз в атаку, — он смолк, вспоминая далекое. — Да… Пошел немец в атаку. И веришь сердцу?.. Накрыл я ее своим же огнем, родимую. Своим же огнем… — Он смотрел невидящими глазами. — А была она уже на пятом месяце. Все никак от меня не хотела в тыл уезжать. «Боюсь, говорит, я за тебя и без тебя боюсь»… Эх, Лиза, Лиза…
Таня замерла у печи. Стало слышно, как потрескивают дрова. Лиза встала пошла торопливо в кладовку — бумагу искать и чернила. А как же — дело есть дело. И может, момента такого больше не подвернется.
— Я сейчас. За чернилами.
Не подняв головы, он слышал, как, простучав каблуками, та скрылась за скрипнувшей дверью. Помедлил, потом выложил деньги и, тяжело поднявшись, двинулся к выходу, повторяя на ходу:
— Своим же огнем… Своим же огнем…
У дверей, одеваясь, все не мог попасть в рукава оттаявшего плаща.
И опять в напряженной тишине было слышно, как угли, шурша, падают в поддувало.
Из кладовой выскочила Лиза с бумагой в руках:
— Да куда ж вы, Петр Иванович?!
Но он распахнул дверь и, скрипя ступенями, молча ушел в белый мороз.
Лиза стояла растерянная:
— Господи, с чего это он? — Посмотрела на деньги, на Таню, сидящую на корточках у печи: — Может, ты чего сказала?
Таня молчала с красным от жара лицом.
И Лиза испугалась, крикнула:
— Ты что ему тут сказала? Почему он ушел?!
Таня упрямо глядела в печь.
— Я тебя спрашиваю, — подскочила Лиза. — Что ты ему сказала?
Таня поднялась и, глядя мимо Лизы, куда-то в пустой зал, который она сегодня видела таким многолюдным, тихо ответила:
— Я сказала ему, чтоб он не писал тебе ничего. Никогда ничего не писал, — и пошла одеваться.
Ночь была тихая и звездная. Белые крыши домов сияли. Блестела под лунным светом укатанная дорога. И по этой дороге, по морозцу бежала домой Таня. Вот и кончился ее первый рабочий день, День артиллерии.
КАТИЛОСЬ КОЛЕЧКО
Летняя ночь на саянский поселок Алатау опустилась холодная, черная. Но от будки стрелочника, от первого поста, станция была видна вся как на ладони.
Разнорабочая Валька в майке, в закатанных брюках и толстая стрелочница Зюзина в путейской шинели и фуражке сидели на ступеньках, спиной к светлой распахнутой двери будки, и пели вполголоса:
Валька тянула низко, красивым грудным голосом. Вся ушла в песню, чувствовала каждый звук. А Зюзина подхватывала тоненько, по-бабьи:
У Вальки на коленях лежала книжка. Она упиралась в нее острыми локтями:
Песня была протяжная, старинная. Она текла от будки стрелочника по всей пустынной станции, над тихими синими огнями у рельсов, над перрончиком при вокзале, над холодными черными составами.
Валька вела грубовато, раздольно и чуть небрежно, от щедрости голоса. А Зюзина выводила старательно, аккуратненько:
Вальке вдруг расхотелось петь с Зюзиной. Не так она пела эту песню, совсем не так, не широко, не глубоко, как семечки лузгала. Но все же Валька тянула еще для порядку:
Она тянула, а сама глядела вдаль, щуря глаза. Высоко над станцией раскидывалась крыша из света: с вышки вниз светили прожектора. Если же глаза распахнуть — ночь становилась густой, и свет струился жидкий, бессильный. А выше небо и обступившие саянские сопки сливались в одно черное, бесконечное, немое пространство, и не верилось, что где-то есть города со множеством огней и светлыми, как днем, улицами. Валька опять щурилась и сквозь ресницы следила, как этот мрак во все стороны пронзали лучи, яркие, острые. Они доставали до самых гребней, поросших тайгой, до самых туч. Валька думала: «Про это, наверно, песню сложить можно, про это сиянье. Только где слова такие найти? А может, и есть уже? Интересно узнать бы…»
А Зюзина ничего такого не видела. Ни крыши из света, ни тьмы, ни лучей, и глаза она никогда не щурила. Она гортанно и тонко тянула:
Валька хлопнула по голым своим плечам:
— Мошка тут у вас злая.
Зюзина замолчала, вздохнула печально:
— Эх, Валюха ты, Валенок. Вот нет в тебе чувствительности. Шла бы ты лучше спать.
Валька поежилась:
— Не усну все равно. Не спится мне летом.
Зюзина искоса оглядела ее, нашарила в кармане шинели орешки:
— А ты, ишь ведь, всего месяц тут, а уж по-нашему — «мошка̀».