И только Зиканов, как мячик, вскочил и неслышно скользнул к окну, прошипел:
— Да тише вы, черти, — и мигом к койке, стал рыться под ней.
— А я, понимаешь, снимаю одеяло, — медленно говорил бледный Гена, — смотрю, сидит.
Полуголые парни сгрудились у окна. Зиканов на коленях заряжал ружье, шипел на всех:
— Да сгиньте вы! И стул давай, стул.
Он вскочил на стул, велел Гене:
— Фортку открой. Только тихо. Да одеяло-то брось. И не скрипни.
Гену пронимала дрожь, во рту пересохло. Неужели настоящий волк? Он взялся за шпингалет и потянул. Свежий воздух струей потек в лицо. И сразу черный ствол лег на раму. Гена отступил, сжался весь, приготовился, не любил он эти вещи.
Волк по-прежнему сидел боком, напряженный, большой, неотрывно глядя на прорабский вагон.
Щелкнул курок, и тишина грохнула, раскололась. Пахнуло порохом.
— Еще, Зикан! Еще давай! — заорали вокруг.
Грохнуло еще.
И тогда все, кричащие, полуголые, на ходу хватая ватники, вставляя босые ноги в сапоги, повалили в дверь. А Гена поднял упавшие фотографии и положил в таз с водой, отмываться. На душе было скверно. И зачем он их разбудил?
4
— Антонина! Вставай! — постучал отец в дверь переборки.
Тоня сразу села на пружинистой койке, покачиваясь, открыла глаза. При брезжущем свете утра, в проходе между кроватями, прыгала на одной ноге ее соседка Нелька. Натягивала синие рейтузы.
— А что случилось? — Тоня накинула халатик.
— Вроде стрелял кто, ты что, не слыхала? — глаза у Нельки были вытаращены.
Снаружи слышались крики и шум. Кто-то пробежал мимо вагона. За переборкой хлопнула дверь — это ушел отец.
— Ей-богу, убили кого-то, — Нелька теперь тоже качалась на своей койке, натягивала носки.
Тоня встала, поглядела в окно и, быстро накинув пуховый платок, вышла в холодный тамбур.
— Антош! — испугалась Нелька. — Коленки прикрой, — но та уже захлопнула дверь. — Вот дуреха.
В окнах появлялись заспанные, любопытные и испуганные лица. Распахивались двери. Кто-то прыгал прямо через ступеньки на полотно, в грязь. Спешили узнать, поглядеть. Молча, тяжело бежали. Подбежав, расталкивали стоящих, протискивались ближе — и на мгновенье замирали.
Он лежал, завалясь на бок, ощеренный, непримиримый, жуткий в неожиданной своей смерти. И красное пятно под брюхом и мордой все расплывалось по талому снегу.
А вокруг него стоял гам. Удивлялись, смеялись, рассказывали, что да как. Гена стоял в стороне, поглядывал на прорабский вагон. И дождался. Сперва вышел прораб. А потом, словно белка, выглянула Тоня в пушистом платке по плечам, постояла, оглядывая толпу, и спустилась вниз.
— Что за шум?! — таранил толпу прораб Любшин. В валенках с калошами, в подпоясанном полушубке, он будто вовсе не спал, будто только что с перегона.
Деловито огляделся, потом уж на волка посмотрел:
— Хорош гость, хорош. — Вокруг стали смолкать. — Оголодал, оголодал он. Видать, по мою курятинку приходил. — И пнул ногой: — У-у, материще.
Обсуждали наперебой:
— Матерый, однако. И старый, должно быть.
— Сдать его надо. За шкуру хорошо могут дать.
Протиснулась Тоня, постояла, челку поправила:
— А красивый какой! — Присела на корточки, с опаской потрогала волчью шерсть: — Эх ты, глупый, зачем ты сюда пришел? Санитар леса.
— Не трогай ты его, — сердито подтолкнул ее коленом отец, — за смертью своей пришел, вот зачем.
Она убрала руку. И тогда Гена сказал тихо, словно извиняясь:
— Я карточки печатал… Стал одеяло с окна снимать...
Его перебили:
— Это Зикан его, Зикан в два выстрела хлопнул…
— С первого он еще прыгнул, а со второго…
— Скажи, не зря Зикан ружье купил.
— А я слышу: пальба, — сказал Любшин. — Что, думаю, стряслось такое?
Зиканов стоял гордый, веселый, в распахнутой телогрейке, а черные глаза его так и бегали, так и сняли. Он был очень хорош.
Тоня взглянула на него быстро и потупилась.
— Чего ж с ним теперь? — спросил Любшин Зиканова.
— А не знаю, — и засмеялся, на Тоню взглянул.
Любшин засмеялся, любил он таких молодцов:
— Врешь! — И подмигнул: — Ты да не знаешь. Сдашь. В Абакане щас за такого полсотни верных возьмешь, — и оглядел зверя. — Полсотни верных.
Зиканов лукаво молчал, слушал, как вокруг загудели: «Дадут, не дадут… Вот когда-то, кому-то…» И сказал весело:
— А я его так отдам.
Все примолкли.
А Любшин даже обиделся:
— Это как же «так»? Для чего?
— А так, — глаза Зикана стали озорными. — Подарю, и все.
— Ишь широкая натура, — Любшин развел руками. — Так и подаришь?
Зикан прищурился:
— Тоне вон подарю. На память.
Вокруг смолкли, с любопытством смотрели на Тоню, а она, сидя на корточках, так и зарделась вся, лица не могла поднять.
— Ну что ж, — Любшин кашлянул. — Отвалил, можно сказать, подарочек. Хе-хе-хе! Эй, Геннадий! — крикнул он. — Тащи-ка давай аппарат. Заснимем этот факт.
Но Гена идти не спешил. Топтался, мял грязь ногами. Тогда Зикан сам кинулся, быстро, бегом. И притащил из вагончика Генин «Зенит». Все засуетились, стали живо распределяться полукругом, оскальзываясь на мокроти. Не каждый ведь день волков из форток бьют, да и фотографируют не каждый. А в центре Любшин, конечно, был, честь честью. Ногу в калоше на зверя поставил.