— Охотник… Слово-то какое значительное — охотник… — Он все больше молчал, ел и пил молча, вообще он тихий был человек, может, оттого, что заикался, контузило его в войну, семью потерял в Смоленске. — Ох-хотник. А до чего охотник?
— Ну как до чего?.. Дай-ка твою заграничную, — Карпов взял сигаретку из ревизоровой пачки. — Стрелять, значит, охотник, убивать всякую там дичь, всякую честь-нечисть.
Завгар не ответил, а Карпов откинулся на спинку стула, оглянулся на темные углы, комоды и койки, на бабьи фигуры у печки и громко сказал:
— Да, на простор тебе надо, Иваныч. В город. Там, знаешь, разные общества имеются, — гудящий голос его заполнял всю комнату. — Квартиру дадут, чистота. А бытие, как говорится, определяет сознание.
Борис Иванович слушал с гордостью. И пусть бабы его послушают, пусть знают, что у них за хозяин. И вообще за столом в тот вечер все шло ладно и весело, смачно ели, много пили. И только однажды опять этот завгар, после стопки, совсем некстати сказал заикаясь:
— Вот гляжу я, Борис, живешь ты как-то впритык, без смысла живешь, без оглядки, — и крепко вытер ладонями потное лицо.
Какую-то ерунду, в общем, сказал, а вроде не пьяный был. Но Борис не обиделся, потому что Карпов ему ответил:
— А чего оглядываться? На кого теперь оглядываться? Дуй себе в две дырочки и шагай. Верно я говорю, ревизор?
Пьяненький Папикян вздохнул:
— На все надо смотреть философски.
И хозяин стал наливать по новой. Нравилось ему быть хозяином, угощать. И завгару он тоже налил от души: до самых краев, аж на стол стекло. Пусть. Чего на него обижаться? Он войной обижен, и все же какой-никакой, а начальник.
А дождь барабанил по стеклам. И мать суетилась, все бегала с фонарем во двор, в погреб за соленьями. Фартуком прикрывала тарелки от дождя. Иногда за печь к внуку кидалась, когда тот кричал спросонок и мешал важной беседе.
И Серафима не присела, жарила-парила гостям свежатину. Сама кусочка не съела, к столу не подсела — стеснялась.
— Чего она у тебя дикая, как азиатка? — гудел Карпов.
— Не уважаешь? — прикрикнул муж.
И Папикян позвал, оглядывая ее фигуру:
— Мамаш, может, вместе выпьем, а?
Потом отступились.
— Моя уж на что старуха, а и то всегда поддержит, всегда выпьет совместно, — говорил Карпов. — Вон Папикян в Польшу недавно ездил, так там знаешь бабы? Цивилизация! Верно я говорю?
Ревизор грибками хрустел, глаза прикрывал: верно, верно.
— А я там в войну был, — опять некстати сказал завгар. — Бабы как бабы. У нас даже лучше… Я в войну где только не был.
И тут пошел спор, что раньше, а что теперь. Впрочем, не спор, а Карпов и Папикян говорили наперебой. И Борису Ивановичу понять их было трудно. А завгар и вовсе не слушал. Он грустно молчал, замечая по временам, как над столом появляются темные женские руки. Они неслышно и ловко меняли пустые тарелки на полные, что-то подкладывали, бережно подносили еду. И когда завгар видел их, эти темные руки, он опять крепко вытирал ладонями лицо.
К ночи за ними приехал «газик» завгара. На пороге тихо вырос завгаров шофер Женька Голиков в черной кожанке. Потом взглянул на Бориса, да так, будто хотел сорвать ружье и пальнуть ему прямо в лицо. А Иванычу что? Он смеется, ему плевать. Он теперь с начальством пьет и косулю не для себя, для них убил в заказнике. Вон ляжку уж съели. И его сейчас никак не взять. Пусть смотрит, хоть треснет, общественный контролер. Пусть завидует.
— Учти, Борис, — выходя, сказал Голиков в темных сенях, — последний раз тебе с рук это сходит. Учти…
Потом все уехали и косулю увезли.
И сразу в доме стало пусто, постыло. Миски, кастрюли, да шушукаются бабы у печки. Хоть плачь. Борис Иванович не знал, куда деть себя. Наутро, проснувшись, увидел ревизоровы сигареты с фильтром (у них в сельпо таких не было), почти целую пачку, в рассоле только подмокли. Просушил их на противне, уложил в пачку и спрятал за зеркало. Потом курил изредка, по одной. Все охоту припоминал, и разговоры с начальством, и как его Иванычем величали. А к зиме его оформили мастером и разряд повысили — видать, не забыл Карпов косулю.