Однако голос Стасова гремел новым, национальным громом, в его доводах чувствовалась живая сила реализма, и свежие всходы нового в искусстве уже тяготели к его проповеди, как к освежающей грозе и живому теплу.
Профессора Академии называли Стасова атеистом Аполлона и грубым вандалом красоты. Прославляемое им впервые как источник творчества русское лубочное искусство они считали продуктом темного народа, забавой черни. А вообще народ, вчерашний раб, продававшийся еще так недавно, как скот на рынке, в то время даже не мог служить предметом серьезных размышлений сановников от искусства.
Хотя Академия художеств с основания имела характер единственного демократического учреждения в России и большинство ее заслуженных профессоров вышло из темного, были примеры — даже из крепостного люда, но, вероятно, аристократизм профессии перевоспитывал их бесповоротно, до неузнаваемости.
Однажды Антокольский вошел ко мне в комнату и с серьезной таинственностью говорит:
— Знаешь, Илья, Стасов желает познакомиться с моими товарищами; просит меня позвать моих близких друзей и приедет к нам сюда вечером. Что ты на это скажешь?
Я знал, что Антокольский со Стасовым уже знаком и был у него в Публичной библиотеке[171]
, что Стасов хвалил печатно Антокольского, но никак не ожидал, что Стасов пожелает познакомиться с нами.— Неужели? Тот самый, страшный Стасов? — удивился я. — Интересно взглянуть, даже страшно делается.
— А кого позвать? — советуется Антокольский. — Как ты думаешь?
— Да ближайших, обедающих здесь, — предлагаю я.
— Значит, Семирадского, Ковалевского, Савицкого?
— Не прибавить ли еще Горшкова?
В тот вечер мы собрались пораньше; чай условились пить в моей комнате, как ближайшей от входа.
Собравшиеся здесь наши товарищи представляли, как и все ученики тогдашней Академии художеств, полное разнообразие положений, состояний и воспитания.
М. М. Антокольский — еврей из Вильны, с малым самообразованием.
Г. И. Семирадский — поляк, окончивший Харьковский университет, сын генерала, получивший хорошее воспитание.
П. О. Ковалевский — русский, сын профессора Казанского университета, окончил казанскую гимназию.
Савицкий — литвак из Белостока, из пятого класса гимназии.
Горшков — купеческий сын из Ельца, домашнего воспитания.
Я — военный поселянин из Чугуева, самоучка.
Мы сидели в ожидании «страшного» критика Стасова и тихонько разговаривали о нем. Антокольский в качестве хозяина поправлял сервировку, укладывая покрасивее фрукты на тарелках, и поминутно выходил на улицу, чтобы встретить важного дорогого гостя. Иногда кто-нибудь вспоминал громкую фразу из статьи Стасова об Академии, и тогда Семирадский, выпрямляясь во весь рост, начинал шагать по комнате, сверкая серыми выпуклыми глазами. Ковалевский с тайной иронией осторожного татарина умел ловко кольнуть товарища-классика в больное место и в виде вопроса, похвалив знаменитого журналиста, задеть Семирадского за живое. Семирадский уже горел нетерпением сразиться с критиком. Он был убежденный академист.
Наконец-то! Слышим, еще издали на лестнице и по коридору раздается громкий мужской голос, и в сопровождении Антокольского показалась громадная бородатая фигура сильного мужчины, с проседью, в черном сюртуке. Он должен был согнуться, чтобы заполнить собою пролет в мою комнату. Вид его был очень внушительный и так же мажорен, как его статьи[172]
.Поздоровавшись со всеми наскоро, Владимир Васильевич сказал, указывая на Антокольского:
— Это вот кому я обязан, что сейчас стою здесь — среди вас. Надеюсь, вы хорошо все видели и знаете его статуэтку из дерева — «Еврея, вдевающего нитку в иголку»? А? Какова вещица? Небольшая по размеру, но достаточно велика, чтобы увлечь всю новую скульптуру на настоящую, реальную дорогу.
— Дай бог, пора!
— Да это небывалая вещь![173]
— И я бы очень хотел видеть побольше таких начинаний. Надеюсь, вы согласны в этом со мной?
С Семирадским они заспорили с места в карьер.
Когда Владимир Васильевич сказал, что эта скульптура Антокольского из дерева для него выше и дороже всей классической фальши
— антиков, Семирадский с напускным удивлением возразил, что он с этим никак согласиться не может: что уже в древности у греков были рипорографы[174] и что Демитриас, афинский жанрист, не так уже высоко ценился у тонких меценатов античного мира.Владимир Васильевич сразу рассердился и начал безудержу поносить всех этих Юпитеров, Аполлонов и Юнон, — чорт бы их всех побрал! — эту фальшь, эти выдумки, которых никогда в жизни не было.
Семирадский почувствовал себя на экзамене из любимого предмета, к которому он только что прекрасно подготовился.
— Я в первый раз слышу, — заговорил он с иронией, — что созданиям человеческого гения, который творит из области высшего мира — своей души, предпочитаются обыденные явления повседневной жизни. Это значит: творчеству вы предпочитаете копии с натуры — повседневной пошлости житейской?
— А! Вот как! Следовательно, вы ни во что не ставите голландцев? А ведь они дали нам живую историю своей жизни, своего народа в чудеснейших созданиях кисти.