Тоська, наверное, эту процедуру уже знала, видела, потому что быстро провела рукой над и под коробком, убеждая меня, что он ни на чем не подвешен.
Тут и я провела рукой. И испытала странную такую раздвоенность: голова моя, немолодая, заметьте, голова, кое-что уже видевшая, голова недоверчивая, бубнила, что это невозможно, что это, как утверждал автор разоблачительной книжки, обман, суеверие, эксплуатация доверчивости, нарушение незыблемых физических законов, вздор, чушь. А глаза и руки вопили: так вот же она, коробка спичек, висит сама по себе. И не знала я, кому верить.
А режиссер тем временем вошел в раж, весь налился какой-то темной яростью: покатил по столу взглядом шариковую ручку, поднял ее в воздух, поднял тоже сантиметров на двадцать чашку с блюдцем. Посмотрел на Тосю мою, заскрежетал зубами, прошипел:
"Ложитесь, Антонина Яковлевна!"
Та покорно брякнулась на ковер. Господи, думаю, это еще что такое? А он хрюкает, руки над ней простер, дышит тяжко, как астматик. Тужился, тужился, потом сразу обмяк.
"Не могу. Левитацию сегодня не могу, не в форме я. Это, - говорит, - редчайший дар. Знаете, за всю письменную историю цивилизации зарегистрировано всего несколько достоверных случаев левитации. А я подымал, подымал. Вот, смотрите". - И подает нам фотографию известной киноактрисы, называть не буду, жива она еще. И на фото надпись: человеку, который поднял меня.
Хочешь - верь. Не хочешь - не верь. И в каком смысле поднял... Но теперь уже сомневаться было трудно, прямо скажу.
Когда мы собрались уходить, он посмотрел на меня с ухмылкой и говорит:
"Вы ведь практически не пили?"
"Нет", - говорю.
"И Антонина Яковлевна не пила. Я, к сожалению, один целую бутылку спроворил. Практически без закуски. Так?"
"Так".
"И пахнуть у меня изо рта должно соответственно. Так?"
"Наверное".
"Наверное, - усмехнулся он. - Вы, очевидно, никогда не целовались с выпившим человеком. Если это так, позвольте мне в экспериментальных целях поцеловать вас практически в губы. Заполним, так сказать, брешь, в вашем жизненном опыте".
Антонина смеется:
"Смелее, Аньк, ты ж такое вытворять умела..."
Я повернула голову, и он поцеловал меня в губы, раскрыв рот таким, знаете, влажным поцелуем. И ни малейшего запаха алкоголя. Он еще раз усмехнулся и так дохнул на меня - ха... Не скажу, чтобы источал он запах свежих роз, но сивушного запаха совершенно не было.
- Вы не устали от моего рассказа, Володенька?
- Что вы, Анна Серафимовна, я слово боялся пропустить.
- Спасибо. Но ведь это не просто возрастные мемуары. Я хотела рассказать вам, что висящий в воздухе пакет с апельсинами вовсе не обязан быть галлюцинацией или фокусом.
- Что же вы хотите сказать, что мой гость - экстрасенс?
- Не просто экстрасенс, а выдающийся экстрасенс, который даже не обращает внимания на свой необыкновенный дар. Режиссер, о котором я вам рассказывала, хрюкал, делал гримасы, тужился, а Хьюм даже не замечал, что иногда парил над креслом, помните?
- Да, - задумчиво кивнул Владимир Григорьевич. - Может быть...
Владимир Григорьевич лежал в темноте и слушал, как дышит спавший Константин Михайлович. Вдыхал он долго, как йог, с легким шипением, а выдыхал сразу, легким выхлопом - пхе... Ему не спалось. Нет, он не мучился от бессонницы, он чувствовал, что стоит ему отпустить тормоза, как он тут же скатится в долину снов. Но не хотелось ему засыпать, не хотелось расставаться с непривычной наполненностью сознания. Душу и память его волновали в эти минуты странные, беспокойные ветры. Они проносились, легкие и озорные, оставляя за собой летучую рябь.
Столько месяцев, может, даже лет жило в нем стоячее болото: ни ветерка, ни просто дуновенья воздуха, ни новых впечатлений, лишь привычное стариковское оцепенение, сменившее острый вначале страх смерти.
А теперь полнился он светлой всепонимающей легкой печалью, настолько легкой, что не давила она, а, наоборот, помогала смаковать жизнь, те капли, что еще оставались. И легкую руку Анечки чувствовал он на своей руке, и хрупкая стариковская нежность непривычно и мягко тянула за сердце. Нежность чистейшая, выросшая не на гормональной закваске, как у молодых влюбленных, а из душевной симпатии. Нежность хрупкая и сильная, как травинка, лезущая вверх через трещинку в асфальте. И вспоминал он Наденьку, свою жену. Боже, неужели она умерла уже двадцать четыре года назад? Кажется, только вчера он говорил ей:
"Ты, Надька, подумай как следует, ведь за старика идешь".
Надежда, которой было тогда... Да, перед самой войной, в сороковом году, двадцать лет, поднимала на него смеющиеся глаза, притворно вздыхала и задумчиво кивала:
"И то ведь верно, батюшка, за старчика иду".
Сколько же было тогда старчику? Тридцать два года. Ну, конечно, тридцать два, а Надежде двадцать, была она его моложе на двенадцать лет и училась тогда на филфаке.