Я стал одеваться. Мои руки дрожали. Неужели она понимала, знала, но хотела пощадить меня и избегала об этом говорить? Нет, невозможно. Я бы заметил. А впрочем, что такого она могла заметить, Господи? У меня каждый раз получалось. Выкручивался вполне приемлемо. Не производил впечатления, будто это мне дается тяжело. Или просто с усилием. За этим я очень внимательно следил. В этом был стиль. Я старался создать впечатление непринужденности. И этот крик, что так часто срывался с ее губ в последний миг, когда я уже выиграл, перед стоном, этот крик, что так много говорит мне обо мне самом и облекает меня в такие прекрасные перья, это «О ты! ты! ты!», что для меня словно конец изгнания и возвращение на родину, не оставляет места сомнениям и боязни.
Я дошел до «Плазы» и поднялся по лестнице. Она открыла мне дверь, одетая во что-то прозрачное, еще держа в руке один из тех букетов, что вечно отправляются на поиски сердца, а находят лишь вазу. Я не проявлял любопытства к этим соискателям, о существовании которых знал лишь по неизменному запаху роз.
У нее миндалевидные глаза, «азиатские листья», как это называют в Бразилии. Волосы, зачесанные назад и собранные в узел на затылке, окружают лоб своей сумеречной заботой, а в рисунке губ нежность и уязвимость, что вечно заставляет меня колебаться между взглядом и поцелуем. О нас говорят: «Не понимаю, что она в нем нашла, что он в ней нашел»: верное доказательство того, что два существа действительно нашли друг друга. Когда она вот так кладет мне голову на плечо, странно даже представить, будто раньше его у нее не было! Шея легка в своем изяществе, которое литература опошлила с помощью лебедей. Тонкость талии пугает мои руки, только что щедро одаренные полнотой бедер, а там, где распущенные волосы соприкасаются наконец с затылком, мои губы теряют дыхание, проделав столь долгий путь. Я думаю об изображающих пары статуях, высеченных из камня, что искрошились и выветрились под действием времени, и об этой тоске по вечности, которая распадется в камне, потому что лишь мгновения действительно гениальны.
Ты пишешь несколько слов и протягиваешь мне листок.
Остановись. Не шевелись. Пусть это будет навсегда. Дай мне свое дыхание. Маленькие вечности отсчитывают свою бесконечность под моей ладонью, и на этот раз они говорят не о проходящем времени, но о том, что счастье может его останавливать. Есть, конечно, внешний мир, мир, в котором умирают и голодают, но это знание внушают нам наши гуманистические принципы. Я слушаю голос Чтеца, рокочущий у меня в груди, и мои погасшие огни нежны, словно утоленная жажда. Как-то раз я получил письмо от одного мореплавателя-одиночки, пришедшее откуда-то из далеких широт, в нем он долго говорил о тамошней безмятежности, знакомой, по его словам, лишь тому, кто один на яхте посреди океанов, — и мои руки сжимаются вокруг тебя с еще большей благодарностью. На самом деле, незачем искать себе другой парусник и уплывать так далеко в море. Я едва дышу, чтобы полнее насладиться дыханием губ, уснувших на моих. Я гашу свет, ночь разбивает вокруг нас свой шатер. Ты никогда не ворочаешься во сне, и у тебя уже есть свои привычки в отношении моего тела: если я неловким движением лишаю тебя твоей норки, ты что-то бормочешь и в несколько поцелуев возвращаешь мир на место. Лора…
На глаза мне наворачиваются слезы, но лишь потому, что подумал о своем старом псе Рексе, который, завидев меня, вильнул хвостом, прежде чем умереть.
Глава V
Свежий взгляд ребенка даже тротуары уберегает от износа. В обществе Лоры я вновь обрел некоторые из радостей, которые дарил мне мой сын, когда был маленьким. Мы отправлялись поплавать на лодке в лесу, взбирались на Эйфелеву башню, гуляли на Тронской ярмарке, и Париж был нов, как в первый раз. Я водил ее в рестораны, которые давно осточертели мне деловыми обедами, — и с изумлением обнаруживал, что счастлив там. Когда я входил вслед за Лорой, то замечал на своем лице, сформированном случайностью черт, костяка и суровыми ударами Сопротивления таким образом, что ему не хватало лишь кепи легионера, взгляды, которые, казалось, прикидывали, что там есть настоящего внутри. Я знал, что пока неплохо выдерживаю это испытание на прочность, которому в шикарных ресторанах подвергают мужчин определенного возраста, сопровождающих молодую женщину. Я почти слышу шепот: «А собственно, сколько же лет Жаку Ренье? Трудно сказать… Его сыну уже за тридцать… Был с Шабаном в партизанах… Никогда не пьет… Должно быть, очень следит за собой». Я не следил за собой. У меня плоское, в шрамах лицо, светлые, сильно седеющие волосы, остриженные ежиком, и солидные челюсти: я вообще крепко скроен. Ношу одежду двадцатилетней давности, о которой ревниво забочусь: терпеть не могу менять гардероб. Внешность в итоге убедительная, и мой образ за последние десять лет почти не изменился. Я его сам создал и свыкся с ним.