Есть такая игра, в которой Матильда очень сильна: игра в «раз, два, три — замри!». Как скажут — надо застыть и не двигаться, даже не моргать, иначе все пропало, проиграл. Сейчас — то же самое. Матильде нельзя двинуться, нельзя моргать, а то проиграет. А если останется сидеть на земле — выиграет. Значит, надо замереть. Надолго. На ледяных плитках. Вот и хватит времени подумать о Реми — как он уже начинает нервничать, как ждет ее со своим чемоданчиком в руке там, в хижине. Вот и хватит времени вооружиться ненавистью — к ней, к той, которая всегда застает врасплох, той, которая только из-за того, что у нее-то нет возлюбленного, мешает своей собственной дочери быть вместе с ее любимым, стать женщиной. А она ведь обещала — тогда, в поезде, она ведь обещала, что они будут наравне: обе женщины, мать и дочь.
Матильда, все еще держась за щеку, медленно подняла голову.
— Ты меня обманула! — бросила она прямо в лицо Селине со всем презрением, на какое была способна в нынешнем состоянии, когда сердце было насквозь пронзено острым-преострым карандашом.
— Я-а-а? Это как же я тебя обманула? — спросила Селина, несколько успокоенная тем, что дочь все-таки заговорила, но сбитая с толку ее атакой.
— Сказала: нас будет четверо — и одни женщины! Наврала! — уже не злобно, а скорее обиженно добавила Матильда.
Селина спустилась со своих высот. Она уселась напротив дочери — прямо на землю, на эти самые ледяные плитки. Разумеется, так лучше для переговоров, раз уж они еще разговаривают друг с другом, но ведь так Матильда может расслабиться, разволноваться и начать меньше ненавидеть эту маму, которую она на самом деле невозможно сильно любит…
— Нет, девочка, это ты меня обманула! — тихо, совсем тихо говорит Селина, четко отделяя одно слово от другого, и — прежде чем Матильда успевает собраться с духом и понять, что к чему, — начинает плакать, да так сильно, так горько, как — дочери казалось — она плакать вообще не способна.
Матильда уже видела маму плачущей. Тогда она плакала из-за
Может быть, надо самой превратиться в маму? Поставить себя на ее место? Спасательный круг, лодка, берущая на борт попавших в бедствие… Матильда невольно снова подумала о том, не слишком ли она еще мала для таких великих трагедий. И неуклюже, очень неловко обняла Селину, погладила ее по волосам, стала баюкать, как могла, как умела, а она никак не умела, потому что никогда никого не баюкала, даже кукол, которых терпеть не могла с младенчества. Она говорила Селине материнские слова, такие как: «ничего, это не так страшно…» и «я же с тобой, моя дорогая», она произносила их с таким странным ощущением, будто вселенная перевернулась, мир встал вверх тормашками, жизнь покатилась колесом…
Наконец Селина успокоилась и вскоре поднялась с земли. К ней вернулись ее размеры, нормальные размеры матери, но она еще не стала такой мамой, которая способна согреть в своих объятиях обратившуюся в ледышку дочь. И они потихоньку двинулись к дому, мелкими шажками, поддерживая одна другую. Они были похожи на раненых солдат, выбравшихся с поля боя — как в фильмах о войне, которым Матильда, тогда не понимая еще, почему, предпочитала фильмы о любви.
В свободной руке Матильда несла чемоданчик. Чемоданчик тоже возвращался домой. И белое платье, и узкие штанишки, и розовая кофточка на резинках, и цельный желтый купальник… все, все возвращались домой.
Само собой разумеется, что Матильда легла в одну постель с Селиной — прямо в платье горошком, потому что ни одной (матери), ни другой (дочери) не хватило мужества его снять. Само собой разумеется, они крепко обнялись. Ласка. Ласка примирения. Ласка утешения.
Но в момент, когда уже почти во сне их ноги стали обвиваться друг вокруг друга, Матильда с необычайной остротой почувствовала, что не может завязаться в узел с мамой. И только тогда она подумала о Реми, который ждет ее в хижине. И только тогда расплакалась. Одна.
Мать уже спала, крепко прижимая к себе девочку в платье горошком.
~~~
Северный ветер утих. Цикады сразу же отозвались на это событие громким стрекотом. Матильда повернула голову к окну: сквозь решетчатые ставни в комнату просачивались солнечные лучи. У нее болели глаза, болел живот, болела щека, болело везде, где только может болеть.
Смятое платье в желтый горошек валялось на сиденье плетеного из ивовых прутьев кресла. А чемоданчик исчез.
Открылась дверь.
— Завтрак для мадемуазель!