— Мы в этом кровно заинтересованы, — сказал Оберман. — И я не доверяю Разиэлю. Не хочу, чтобы какие-нибудь негодяи, вроде Отиса и Дарлетты, влезли в это дело и обобрали старика.
35
— Пойми, — сказала ему на следующий день Сония, — ты должен сделать выбор. И не думаю, что ты способен выбрать меня.
— Ты лишь повторяешь как попугай то, что они велели тебе сказать.
— Я была бы твоей, если бы ты желал меня. Этого не случилось, потому что это невозможно. Раз ты презираешь то, во что я верю.
— Я не презираю твоей веры, — возразил Лукас. — На самом деле меня это в некотором смысле привлекает. И уж конечно, я не презираю тебя.
— А я думаю, презираешь. Разиэль говорит, что это стоит между нами. И так будет всегда.
— Ты обязательно должна рассказывать этому говнюку обо всем, что происходит в твоей жизни?
— Он мой наставник.
— Твой
— Он завязал, Крис. И… прости, что говорю такое… что-то не заметила, чтобы ты особо воспламенился той ночью. Думаю, Разиэль прав насчет причины. Все потому, что ты отказываешься раскрыться.
— Спасибо, что извинилась.
Тем вечером она согласилась пойти с ним на концерт в Мишкенот[322]
, проходивший на открытой арене с видом на подсвеченные стены Старого города.Струнный квартет русских иммигранток закончил свою программу ре-бемольным квартетом Шостаковича, тем самым, что был написан композитором в Дрездене и посвящен жертвам фашизма и войны и вместе с тем, неофициально, жертвам режима, который композитор притворно прославлял. Исполнительницы — четыре женщины с суровыми лицами; первая скрипка на редкость некрасива и играла с почти священнической сдержанной страстью. Лукас подумал, что она сама и ее игра неожиданно прекрасны. Яд-Вашем, ГУЛАГ, Газа, изгнание, жестокость, сострадание. Играя, она временами закрывала глаза, иногда они были открыты, и в них отражалась безмерная печаль. Слушать ее, подумал про себя Лукас, значило быть ближе к Шехине.
— Нельзя, — сказала Сония, — слушать эту музыку и не верить тому, что Бог действует через людей. И через свой избранный народ влияет на историю.
— Можно, — возразил Лукас. — Но конечно, верить приятней.
— Ах, Крис. Ну как еще тебя убедить?
— Искусство — не что-то сверхъестественное. Оно не религия. И даже не реальная жизнь. Это просто красота.
Он отвез ее обратно в Эйн-Карем. Выйдя из машины, она задержалась на мгновение:
— Я могу сделать тебя счастливым, если позволишь мне.
— Верю, Сония. Когда я с тобой, я счастлив.
Это было не совсем то, что он собирался сказать, и не совсем правда. Она была средоточием его желания и его одиночества.
— У нас родственные души. Это тянется много лет. Но пока ты не поверишь и не поймешь, будешь несчастен. Как сейчас.
— Может, ты и права.
Он отвел машину в гараж, который арендовал близ Яффских ворот. Квартира показалась особенно уродливой и холодной; ему мучительно недоставало квартирки Цилиллы в Немецкой колонии с ее деревьями и садами. Он постоял у окна, глядя на пустынные улицы Центрального Иерусалима под начавшимся мелким дождиком.
Следующий день был поприятнее, и в «Атаре» выставили столики наружу. Но Оберман занял свой обычный столик, внутри, возле кофеварок эспрессо.
— Собираюсь что-нибудь написать о Герцоге, — сказал Лукас своему соавтору.
— Он не вполне жертва иерусалимского синдрома. Но случай интересный.
— Человек интересный.
— Ты отождествляешь себя с ним? — спросил Оберман.
— Я не претендую на звание выжившей жертвы холокоста. Не думаю, что тут подходит слово «отождествлять». В нем что-то осталось от мальчишки, ждущего родителей под распятием. Ждущего там, где они его оставили.
— Понимаю.
— Что-нибудь коротенькое, — сказал Лукас. — Потому что он приехал сюда в поисках, так сказать, родственников. А его отвергли.
— «Презрен и умален»[323]
. Хорошая идея. Напиши. — Оберман бросил на него критический взгляд поверх чашки турецкого кофе. — Ты неважно выглядишь. Не приболел?— Думаю, нет, — ответил Лукас. Помолчал и добавил: — Ходил вчера вечером с Сонией на концерт.
— Хорошо. По крайней мере, они не отрезали ей все связи с внешним миром. И все же.
— Я им не позволю.
— Мой дорогой, они дадут ей доски и гвозди, и она сама построит для себя тюрьму. Жаль, что ты лично причастен. Но поверь, я понимаю твое положение.
— Из-за Линды? — Лукас покачал головой. — Забавно, а мне было трудно представить, чтобы ты чахнул по ней.
— Это потому, что я врач и, значит, ничего не чувствую?
— Извини, — сказал Лукас. — И еще извини, если можешь, что я так сказал, потому что мне плевать на Линду Эриксен. Мне было трудно представить, что она способна вызывать какие-то чувства.
— Линда — куколка. Типичная американская красотка без мозгов. Но можно увлечься куколкой. — Оберман помешал ложечкой сахар в крепчайшем черном кофе. — Интересно, о чем они с Циммером разговаривают? Вообще меня очень интересует Циммер. Кстати, Сония что-нибудь говорила тебе об эбонитах?[324]
Или о «Свиданиях» Климента?[325] Знаешь о них?