Слушая их голоса, он вспомнил, как мальчишкой ходил в Нью-Йорке от Верхнего Вест-Сайда до Клойстерс. В парке форта Трайон был ларек, в котором продавались хот-доги с горячей горчицей. Он всегда считал, что там были лучшие хот-доги в Нью-Йорке, и постоянными посетителями этого места в любую погоду были евреи-беженцы из Германии, обитавшие в районе Вашингтон-Хайте на севере Манхэттена. Они запомнились ему зимой, когда сидели снаружи, лицом к бледному солнцу над Палисейдс в Нью-Джерси, — мужчины в мягких шляпах с лихо заломленными полями и в пальто с меховым воротником, женщины в твидовых и в квадратных фетровых шляпках. И хотя они, может, не щеголяли в пенсне, Лукасу они помнились именно такими.
Около шести часов он взял третью бутылку и переместился в другой конец зала за столик с видом на восток и начинающие темнеть скалы. Тут располагались иностранцы, не евреи, и Лукасу казалось, что даже с закрытыми глазами, даже не слыша, какой язык превалировал в их разговоре, он бы это понял. По тому простодушному и беспечному смеху, по веселью без примеси иронии.
Примерно тогда, когда он узнал о существовании такой вещи, как евреи и неевреи, — факт, который открыла ему мать с крайней неохотой, ибо это был повод для лишнего беспокойства за него, — вопрос о том, кто он, встал для Лукаса очень остро. Какое-то время в детстве — после болезненного опыта в католической школе, в которую он ходил, — это превратилось в подлинное наваждение. Конечно, в конце концов он с этим справился.
Тот случай в школе был по-своему ужасен. Однажды, когда он учился в четвертом классе, они играли в ступбол[110]
во дворе школы в Йорквилле и заговорили о том, кто где живет. Там, где Лукас учился в младших классах, районы делились по католическим приходам. Когда кончили играть, с Лукасом, который в тот день сделал три хоумрана, заговорил капитан проигравшей команды — мальчишка по имени Кевин Инглиш. Инглиш пользовался дурной славой, и к тому же Лукас как-то передразнил его австралийский выговор.— Ты где живешь? — спросил его Инглиш. — В каком приходе?
— Святого Иосифа. В Морнингсайд-Хайтс.
— Это Гарлем, — сказал Инглиш.
— И никакой не Гарлем. Это возле Колумбийского университета.
— Тогда это все поганые евреи.
— Мой папа еврей, — сказал на это маленький Лукас.
Реакция Инглиша поразила его.
— Еврей? Поганый еврей?
Лукас никогда не соглашался с теорией Фрейда о вытеснении в подсознание. Ему казалось, хорошо это или плохо, что он помнил все. Тем не менее, похоже, он не мог вспомнить, что тогда толкнуло его на такой ответ — юмор, дух противоречия, доверчивость? Помнил только, что, сказав, сразу понял: отныне он живет в новой, холодной стране сердца, из которой нет возврата.
На следующей неделе они играли в ступбол, и у Лукаса получился точный удар, по косой дуге, не только высокой, но и широкой, — за пределы парка, если бы там был парк. Но там были только импровизированные базы — острые прутья ограды, которые они называли «копьями», люк в качестве второй и двери лифта — третьей. В результате команда Лукаса победила. Когда они традиционно после игры пожимали друг другу руку, подлетел разъяренный Инглиш и набросился на радостно-возбужденного Лукаса:
— Проклятый еврей! Жид паршивый, ублюдок!
Он знал, ждал этого всю неделю, что последует продолжение первого столкновения. Только один из английских подхалимов присоединился к Инглишу. Но их нападение было таким яростным, полно такой злобной радости, что Лукас запомнил его навсегда. Затем была его драка с Инглишем, и он, Лукас, потерпел жестокое поражение. Такого он не ожидал, потому что правда была на его стороне.
Драку остановил брат Николас, староста школы, строгий франкоканадец, который, увидев их, выбежал на улицу. Разобравшись, что ссора произошла из-за ступбола, брат Николас постановил, что спор будет разрешен в конце недели на «смокере». Это был мальчишник, где дозволялось курить и где устраивали боксерский поединок, в котором ученики недельной школы-интерната разрешали свои острые разногласия.
Весь день перед боем у него было дурное предчувствие. Что-то умерло в нем, а взамен появилось что-то неведомое.