Глухой тропинкой плетусь я в Фишэйкр — тетя Милли послала меня сказать отцу, что пришел плотник из Тотнеса насчет того, чтобы снова повесить теноровый колокол: он забыл и отправился навестить старого майора Арбатнота, который страдает подагрой; у него еще и пробки в ушах. Майское пекло; живые изгороди — сплошные заросли борщевика, грубые нижние листья которого покрыты кирпично-красными пятнами — пыль; его головки, набор спиц, поднимаются выше меня и кишат насекомыми, мухами, трутнями, ржаво-красными бомбардирами. День клонится к вечеру. Я сломал себе полый стебель борщевика и сделал трубку для стрельбы; на солнце, в дебрях Амазонки, разлетаются отравленные травинки; дурацкие травинки, ни за что не желают лететь прямо; такая жара — мне хотелось поиграть в саду перед тем, как сесть за уроки, укрывшись в собственном «доме», который я устроил на буке. Над громадной изгородью, где-то подальше, заливается жаворонок; трезвучное колокольчатое посвистывание, сердце зелени, сердце повернувшей на лето весны, один из тех звуков, которые уже просачиваются в подсознание и остаются с человеком на всю жизнь, хотя все, о чем думает идущий по тропинке мальчик, это — название и о том, какой он умный-преумный, раз знает его, не птицу, а название. Теперь в лазурной вышине зажужжал самолет и я останавливаюсь его послушать. Тигровый мотылек. Еще одно название.
Показался мой отец, он катит в гору велосипед, рядом шагает девчонка. Я бегу к ним, изображая гонца. У девчонки одутловатое лицо, ее зовут Маргарет, в воскресной школе ее прозвали косая четырехглазка. Она косит и носит очки. Я передаю отцу сообщение, и он говорит: «О Боже. Ах да». Потом: «Спасибо, Дэниэл». Отдает мне нести свой зонт. На меня уставилась Маргарет. Я говорю: «Добрый день». Она поднимает глаза на отца, потом косится на меня и говорит: «- лло». Она идет в деревню навестить тетку. Мы тащимся по тропинке назад, отец посредине, слева от него я с зонтом, чуть позади Маргарет, время от времени она чудными решительными выпадами увеличивает шаг, чтобы не отстать. Мне одиннадцать лет, ей десять. Мне нравится одна девочка из воскресной школы, только это не Маргарет. Девчонки мне не нравятся, но мне нравится сидеть близко к той, другой девочке, стараться петь громче ее. Ее зовут Нэнси. И глаза ее цвета летней синевы не косят. Они смотрят на тебя (ей тоже одиннадцать), и у тебя захватывает дух. Она всех нас может пересмотреть.
Снова запел лесной жаворонок. Я говорю про это отцу. Он останавливается. «Да, это он». Он спрашивает Маргарет, слышит ли она сладкозвучную птичку. На этот раз она косится на меня, а потом уже поднимает глаза на него. («Мы вот сл’шали пт’чку, мам, и мист’р Март’н, он н’м ск’зал, как ее зв’ть!» Легкое повышение интонации на «мам» и «звать»). Сейчас она просто кивает с серьезным видом. Безмозглая деревенщина. Я злюсь на нее, потому что сейчас на велосипеде поедет она, а не я. Так и есть, когда тропинка выровнялась, конечно же это ее пухлые ножки проплывают над седлом, пристроенном к раме. Качаясь из стороны в сторону меж рук отца, она удаляется. Едет он медленно, но мне приходится трусить рысцой. Да еще этот дурацкий зонт. Я в ярости. У нас есть старая машина, Стандарт флайинг-12, но иногда, как вот теперь, мой дурацкий отец отправляется на своем старом заржавленном велосипеде. Светло-бежевая летняя визитка, темно-серые брюки, на штанинах зажимы, соломенная панама с черной лентой, чтобы она не слетала, спади за дырочку в полях шляпы она пристегнута английской булавкой к черной бечевке, вроде шнурков для ботинок и, привязанной к цепочке для часов, дужка которой пропущена через петлю визитки. (По крайней мере я избавлен от того стыда, который выпал на долю детей викария из Литтл-Хембери, в восьми километрах от нас. Их отца видели разъезжающим в шортах длиной до колен и тропическом шлеме, больше того, донесли об этом епископу.)