В стенах тогдашних домов устраивались иногда «печурки», или «оконца», finestrette, для рукописей и книг[35]. Было такое оконце и в спальне Данте[36]. Может быть, давно уже выбрав его, чтобы спрятать песни «Рая» в этот надежный тайник, он приготовил для этого все нужное: глиняный горшочек с известью, малярную кисть, камышовую циновку, stuoia, молоток с гвоздями и тщательно связанные в пачку листки тех тринадцати песен[37]. Но долго не решался приступить к делу, все откладывал, мучаясь сомнением, надо ли это сделать или не надо. Может быть, только вернувшись из Венеции, уже больной, и чувствуя, что дни его сочтены, – решился.
В самый глухой час ночи, когда в доме все уже спали (никому еще не сказал, как тяжело болен), встал с постели, дрожа не только от озноба так, что зуб на зуб не попадал, – отпер сундук, вынул из него все нужное, подошел к оконцу, положил в него пачку листков, закрыл его циновкой, прибил ее к стене гвоздями, забелил известью так ровно, что ничего не было видно, и лег в постель умирать.
«Кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее». Может быть, Данте в ту ночь потерял душу – и сберег.
«Данте умирает» – эти два слова прозвучали над Равенной, как похоронный колокол, в 1321 году, в ночь с 13 сентября на 14-е – день Воздвижения Креста Господня и поминовения крестных язв св. Франциска Ассизского[38]. В эту ночь не спал государь Равенны, Гвидо Новелло; не спали сыновья Данте и дочь его, ученики и друзья, может быть, не только те, кого он знал, но и многие другие, неизвестные.
Самые близкие к нему собрались в комнате, где он умирал. Уже причастившись, велел он надеть на себя темно-коричневую, грубого войлока, монашескую рясу нищих братьев св. Франциска: в ней хотел умереть[39]; в ней же и похоронить себя завещал, в часовне Пресвятой Девы Марии, у входа в равеннскую базилику, Св. Франциска, как бы «на пороге», in introitu, не только этой церкви, малой, ветхой, но и великой, новой, Вселенской[40].
Многие только теперь узнали, что Данте был иноком Францискова Третьего Братства: тот же глубочайший и святейший смысл, как во всей жизни его, имеет и здесь, в смерти, это слово:
В длинной темной монашеской рясе, сложив руки крестом на груди, закрыв глаза, он лежал на постели, с таким неподвижно-каменным лицом, что смотревшие на него не знали иногда, жив он или умер; ошибиться в этом было тем легче, что часто и у здорового бывало у него такое же точно лицо. Может быть, он и сам не знал – жив он или умер: так непохоже было то, что он чувствовал, ни на что живое. Тело его то пылало в жару, как в вечном огне, то леденело в ознобе, как в вечных льдах. Но больше, чем тело, страдала душа: все еще не знал он, надо ли было сделать то, что он сделал, или не надо; спас ли он душу свою, погубив ради Того, Кто велел погубить, или, спасая ради себя, погубил.
Белое-белое, в черно-красной мгле, пятно стояло перед ним, и он знал, что будет вечно стоять – никогда не уйдет; и все не мог понять, что это; может быть, забеленное оконце в стене? Нет, что-то другое, неизвестное. Вдруг понял: это белое, ледяное и огненное вместе, леденящее и жгущее, – есть вечная мука ада – вечная смерть. Но только что он это понял, как услышал тихие знакомые шаги, и на ухо шепнул ему знакомый тихий голос:
И он увидел наяву то, что некогда видел во сне, в видении:
(вот что было то страшное, белое), —
Тихо уста припали к устам, и этот первый поцелуй любви был тем, что казалось людям смертью Данте, а для него самого было вечной жизнью – Раем.
Месяцев через восемь по смерти Данте произошло первое, но, может быть, не последнее чудо св. Данте.
После бесконечных поисков пропавших песен «Рая», когда уже перестали их искать, считая, что они безнадежно потеряны или даже вовсе не написаны (видно по этому, как Данте скрывал то, что делал, даже от самых близких людей), и когда сыновья его, Джьякопо и Пьетро, начали, с «глупейшим самомнением», присочинять от себя эти песни, – Данте явился Джьякопо, во сне, «облеченный в одежды белейшего цвета и с лицом, осиянным нездешним светом».
– Ты жив? – спросил его Джьякопо.