Совершенно очевидно, что Блок распознал эзотерический смысл эпиграфа. Цитируя стихи одной из поэм, помещенной в книге „Кормчие звезды“: „Кличь себя сам и немолчно зови, доколе, далекий, / Из заповедных глубин: – Вот я! – послышишь ответ“, – он добавлял: „Это – самые темные глуби пещеры, но и первая искра грядущего. „Некто“ обретает себя“[680]
. По Блоку, а точнее, согласно Вяч. Иванову, человек находит подлинного себя, погружаясь в заповедные глуби пещеры, т. е. в глуби своего „я“, где в процессе самопознания он приближается к „средоточию микрокосма“[681], и его „я“, сливаясь с высшим „я“, объемлющим вселенную[682], выходит за пределы эмпирической личности и приобщается к вечному. Здесь-то человек и обретает „целокупную творческую свободу“[683], противополагаемую Блоком „стихийной“ свободе индивидуалистического, или атомизированного, сознания; здесь раздельные „я“ достигают соборного соединения благодаря мистическому лицезрению единой для всех объективной сущности[684], или той старой истины, которую, по мнению Иванова, завещал Гёте[685].Сложные и содержательные связи эпиграфов со стихотворными текстами, а тем самым и эстетическими концепциями Вяч. Иванова еще раз удостоверяют факт специфического освоения поэтом „Божественной комедии“. О том же самом свидетельствуют названия отдельных книг и некоторых стихотворений, так или иначе восходящие к дантовскому творчеству. Вряд ли, именуя книгу „Прозрачность“, автор не имел в виду близкие и дорогие ему стихи „Комедии“:
К поэме Данте восходит и заглавие стихотворения „Mi fuor le serpi amiche“, которое посвящалось и адресовывалось Валерию Брюсову. В ту пору он искал раздражающих ощущений, „провалов в бездны“ и с упоением восклицал:
Этому демонизму и обязаны стихи Иванова, обращенные к Брюсову:
„Дух полыни“ или „духи тьмы“ порой одолевали и самого Иванова. Он называл их люциферианскими, титаническими, змеиными[689]
. В стихотворении „Mi fuor le serpi amiche“ он писал:Заглавие стихотворения указывало на контекст, в котором должно восприниматься все сочинение и прежде всего начальная строка этой строфы. Ее смысл раскрывался в перекличке с XXV песней „Ада“, где продолжался рассказ о святотатце и воре Ванни Фуччи, с которым Данте встретился в кишащем змеями седьмом рву преисподней:
Стихи, адресованные Брюсову, были включены в сборник „Cor ardens“ – „Пламенеющее сердце“. Латинское название книги, как подобные иноязычные, к которым питали пристрастие символисты, призвано указать на сакральную содержательность поэтического языка, имитировать отчуждение его семантики от всего обыденного.
„Пламенеющее сердце“ – сквозной символ книги, конечно, сплошь отстоявшийся в культурных контекстах[691]
и соотносящийся с различными культурно-мифологическими реалиями. Этот символ способен вызвать представления и о католической эмблематике барокко, когда религиозный культ включал особое почитание сердца Христа[692], и о теогонии орфиков, по которой все люди носят в себе частицу божественного Диониса, вкушенную их предками[693]. В мгновения дионисийского экстаза это дает возможность ощущать биение мирового сердца, не искаженного содроганиями сердца в собственной груди.Вместе с тем вполне допустимо, что сквозной символ сборника связан с текстом „Новой жизни“, где в аллегорическом видении поэту является Амор и со смирением дает его возлюбленной вкусить „пылающее сердце“ самого Данте (Vita Nuova, III). Почти буквальное совпадение с этим фрагментом „Новой жизни“, в частности с третьей строфой сонета третьей главы, обнаруживается в „Золотых завесах“, одном из циклов книги: